Кажется, что он не знает, куда ему идти…
Рождение сына Тарковский воспринял с воодушевлением.
Появление на свет человека, которому предстояло стать наследником всего того огромного и загадочного мира, который он был готов отдать ему, вдохновляло Арсения Александровича. Он видел в этом наследовании что-то библейское, когда сын есть продолжение отца, и связь их имеет глубокий мистический смысл. Особенно это было важно для поэта, чей эмоциональный склад характера постоянно требовал чего-то возвышенно непостижимого, ангельского, неподвластного обывательскому пониманию.
Особенно остро Арсений почувствовал это именно в ту апрельскую ночь, когда над Волгой трещал лед и откуда-то доносился немудрящий перебор гармоники, а в морозном высоком небе стояла звезда.
Он воображал себя волхвом, вернее, одним из них, одним из царей – Каспаром, Мельхиором или Бальтазаром.
Однако повседневный быт, маленький ребенок, оказавшийся на редкость беспокойным, вошли в неизбежное противоречие с той картиной мира, которую себе нарисовал и активно культивировал Тарковский. Марина Арсеньевна Тарковская писала о том времени в Завражье: «Папа легко загорался, был нетерпелив, спешил немедленно и до конца сделать то, что в данный момент его увлекало… Пережилась первая радость после рождения сына, начались ежедневные заботы, накапливалась усталость. Плюс – постоянная внутренняя поэтическая работа».
Да, рутина быта, невозможность побыть в уединении, категорическое отсутствие тишины все более и более угнетали его. Он чувствовал, что задыхается от нехватки творческого общения, от того, что теперь в их семье появился человек, который полностью отвлекает на себя внимание Маруси, отнимает у него его Марусю. Конечно, это не было ревностью, это, скорее, было обидой на несправедливость, как ему казалось, мироустройства в данное время и в данном месте. Только что начавшаяся жизнь его сына парадоксальным образом диссонировала с его болезненной сумрачностью, с мыслями о смерти, с погруженностью в собственную просветленность.
В 1965 году Тарковский таким образом сформулирует свое отношение к потустороннему, которому нет места в дольнем:
На свете смерти нет:
Бессмертны все. Бессмертно все. Не надо
Бояться смерти ни в семнадцать лет,
Ни в семьдесят. Есть только явь и свет,
Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете.
Мы все уже на берегу морском,
И я из тех, кто выбирает сети,
Когда идет бессмертье косяком.
И это было, вне всякого сомнения, драмой Арсения Александровича, которую до поры ему удавалось скрывать.
В начале лета Тарковский уехал в Москву.
Даже нелюбимая им, но необходимая для заработка переводческая работа была милей бесконечных стирок, пеленок, кормлений и бессонных ночей у колыбели мальчика. Казалось, что в этой ситуации Арсений в первую очередь боялся потерять личную свободу, которую находил питательной средой для своего творчества.
Маруся с сыном остались в Завражье.
Конечно, они не были одни. Молодой маме помогали Вера Николаевна, Николай Матвеевич, Лев Владимирович Горнунг, няня, акушерка Анфиса Маклашина, но ощущение одиночества не оставляло Марусю. Другое дело, что заботы с маленьким Андреем отбирали все силы, и времени на пустую печаль просто не оставалось, но странное чувство несхождения, понимания того, что жертва принесена и возврата не будет, казалось, навсегда поселилось в ее сердце. Да, отныне она всегда будет с сыном (впоследствии и с дочерью), а он, ее возлюбленный, только с собой и своей поэзией.
Когда оставались силы, то перед сном Маруся читала Достоевского.
Хотя бы и «Бесов»: «При свете тусклой тоненькой свечки в железном подсвечнике я разглядел женщину лет, может быть, тридцати, болезненно-худощавую, одетую в темное старенькое ситцевое платье, с ничем не прикрытою длинною шеей и с жиденькими темными волосами, свернутыми на затылке в узелок, толщиной в кулачок двухлетнего ребенка. |