Во всем этом был некий посыл, адресованный лично мне, хотя вместе с тем и не тому мне, который выступал в качестве разумного и хорошего мальчика. Однако умом я мог понять лишь то, что сам по недомыслию и неосторожности то и дело во что-нибудь вляпываюсь. Мне не было удержу. Я носился как сумасшедший и падал. На память от каждого такого падения у меня на локтях и коленках оставались ссадины. Редко когда на мне их не было совсем. Однажды под вечер, сидя в своей комнате, я услышал, как из школы пришел брат; я бросился через весь дом по коридору к парадной двери. Дональд звонил в звонок, я видел его тень на портьере, дверь была сверху донизу стеклянная. Бегу, тянусь к ручке двери, скорей, скорей, — но что же меня так взволновало? Может, я должен был ему что-то сказать? Или у меня была заготовлена какая-нибудь история насчет Пятнухи? А может, я просто знал, что с приходом Дональда из школы начинается на сегодня самое интересное? Моя рука не попала на ручку двери и прошла сквозь остекление. Я почувствовал, как в меня впивается безжизненное зло. Не сделав паузы даже на то, чтобы перевести дух, я сменил радостный вопль на крик ужаса. По руке разнеслась боль, и то красное, что было у меня внутри, запятнало портьеру. И началось: откуда-то из дальних комнат бежит мать, брат зовет ее, дверь открывается, на пол падают стекла, и я стою, гляжу на свою ладонь, а по руке у меня течет кровь. По всему нашему домашнему мирку побежали круги ужаса, и каждый попадавшийся на их пути должен был в свой черед узнать и отреагировать на это жуткое событие. Мне накладывали жгут, меня обмывали, утешали, но одновременно с этим закрутились и колеса дознания — из ответов Дональда на свои вопросы мать силилась понять, не могло ли тут быть с его стороны какого-то умысла; тот истово, громогласно и напористо защищался, а наша бабушка, тоже к этому времени подоспевшая, стояла, прижимая ладонь к щеке, в коридоре, трясла головой и повторяла: «Готтеню, Готтеню<sup></sup>», тем самым в который уже раз призывая на наши головы небесные силы. Пятнуха подняла яростный лай, а дядя Вилли, собравшийся в свой выходной отоспаться и разбуженный, пытался хотя бы узнать, что же такое случилось, поскольку никто не мог улучить мгновенье, чтобы поведать ему. Я в это время был в центре всей суматохи — стоял, держа руку над раковиной в ванной, и, когда мать с пинцетом в руке принималась за очередной этап операции по извлечению из меня осколков стекла, жмурился и судорожно всхлипывал, но все же в конце концов нашел в себе запас внутренней силы и спокойствия, причем произошло это, возможно, даже раньше, чем я сознательно решил перестать плакать и жалеть себя. Все стояли вокруг меня и смотрели. Этот элемент зрелища, видимо, тоже повлиял на мое поведение, и я понял, в чем может быть преимущество столь малого создания, как я, — создания с самым слабым в семейной иерархии голосом, непрестанно притесняемого любым из пантеона окружающих меня влиятельных существ, наделенных неодинаковой силой и требующих различного выражения преданности, но одинаково уполномоченных приказывать, что и как мне делать, — да, видимо, настал такой момент, когда я просто не мог не понять, не осознать ту силу, что избрала своим средоточием именно меня. Я был орудием пугающего пророчества. Более того, я понял, что в твердыне их взрослого могущества отыскалось слабое место, а именно: несчастье может коснуться их посредством меня. Кстати, всеобщее внимание ко мне втянуло в свою воронку даже бабушку.
Рано или поздно любой ребенок не без удовлетворения начинает понимать, что и он может добиться равенства. Время от времени я наблюдал на улицах, как детей, которые причинили себе боль, шлепают матери, и за что! — за то, что они причинили себе боль — боль налагается на боль, и в этом видится жестокость или глупость, пока не поймешь, что мать в случившемся с ее ребенком интуитивно усматривает проявление с его стороны злой воли. |