Изменить размер шрифта - +

— Что за ужасные штуки ты устраиваешь! — сказала она.

Мать была приучена к несчастьям и смерти. И потому ранима. Она лишилась двух сестер и отца. В горе и трауре она была трижды; что это значит, я мог лишь догадываться. Каждый день при взгляде на бабушку она озабоченно хмурилась. Ее голубые глаза темнели. Когда у нее было время, она играла на пианино, и это звучало почти молитвой. Тяжкие аккорды, стремительные арпеджио. За клавиатурой мать сидела царственно. Ее руки сходились и расходились вширь.

 

Однажды утром, позавтракав овсянкой с молоком и намазанными джемом гренками, я понес бабушке ее чай. Осторожно держа двумя руками стакан и блюдце, я медленно шел по коридору к ее комнате, которая была рядом с моей, в самой глубине дома. В блюдце рядом со стаканом лежали два белых кубика сахара — такие же, как тот, на котором Дональд авторучкой наставил точечек, чтобы получилась самодельная игральная кость для какой-то из его игр. Я постучал в дверь; подождал, когда бабушка, как всегда по-еврейски, скажет «Заходи!», и я смогу, ногой отпихнув дверь, поставить чай на тумбочку у ее кровати. В эти утренние встречи бабушка была мне интересна. В кровати она лежала еще не причесанная, длинные седые косицы змеились по подушкам. С ними она была похожа на девочку. Ее светлые голубые глаза выглядели отдохнувшими, и в протянувшихся от окна лучах солнца кожа ее лица была моложавой и гладкой, там и сям на ней виднелись веснушки. По утрам она не боялась, что ее отравят. Ее благорасположение меня радовало. Я купался в ее любви. Была у меня еще и такая задняя мысль, что надо бы как-то создать что-то вроде резервуара ее добрых чувств ко мне, чтобы, когда к концу дня она расстроится и начнет кричать и ругаться, она глянула бы на меня и вспомнила, как она только что меня любила, а вспомнив, смягчилась бы.

Мне показалось, что я наконец услышал разрешение войти. Я толкнул дверь и сразу заметил, что произошло что-то неладное.

— Бабушка! — позвал я. И снова, шепотом: — Бабушка!

Она лежала в кровати на спине, накрывшись одеялом до подбородка и вцепившись в его край пальцами. Она испустила странный звук — будто стеклянные шарики покатились по полу. Собранное в ком одеяло топорщилось. Она была очень желтая. Звук прекратился. Ее глаза были и не открыты, и не закрыты, веки застыли как бы в среднем положении между сном и бодрствованием. Подбородок отвалился, рот выглядел расслабленным. И тут я ощутил в ее всеохватной неподвижности, в бросающейся в глаза безжизненности монументальное воплощение смерти, явленное мне в виде иной формы жизни, в виде состояния, вытесняющего все прежние, причем с муками такой очевидности и силы, что прежде я не мог бы даже представить себе их существования. Не подходя ближе к ее кровати, я поставил чай на бюро. Побежал по коридору в кухню, где завтракали отец с матерью. Мне казалось, что бабушка гонится за мной и вот-вот поймает. Едва переступив порог кухни, я сказал:

— По-моему, бабушка умерла.

За всю короткую мою жизнь я ни разу еще не выступал в качестве достоверного свидетеля или вестника. Родители обменялись взглядами, как бы стараясь поддержать друг друга во мнении, что сказанное мною никоим образом не может быть истиной. Но они кое-что знали и о шатком состоянии ее здоровья, и о том, что жила она на грани отчаяния, а подчас эту грань переступала. Отец оттолкнул стул и бросился по коридору; мать, не отрывая от меня глаз, приложила ладонь к щеке.

 

Позже, когда известие получило официальное подтверждение, когда произведены были необходимые телефонные звонки, когда пришел и ушел доктор, я почувствовал себя лучше. То, что взрослые взяли все на себя, придавало мне спокойствия; ни один миг в дальнейшем не был таким тяжким, как тот, когда я обнаружил бабушку. Все разговаривали шепотом. Я еще не думал о ней как о покойной, знал только, что она умерла. В моем восприятии это были как бы два разных понятия.

Быстрый переход