Изменить размер шрифта - +
Ее лицо было мертвенно-бледным, серым как пепел; белыми были даже губы. Я понял, что она хочет, чтобы я написал какие-то слова.

– Напишите, что вы хотите оставить меня в качестве медсестры. – И она просунула лист мне между пальцев.

Я смотрел на эту совершенно чистую страницу.

– Напишите, что не хотите другой сиделки.

– Что? Я должен так и написать?

– Да.

– Речь действительно о том, чтобы вас заменить?

– Такое может случиться.

– Это Рост хочет использовать вас по-другому? – Она опустила голову. – К чему эта бумага? Она ничего не даст.

Она тотчас вздрогнула; ее плечи осели, задрожали.

– Да нет, – произнесла она своим низким, пришепетывающим голосом. – Это все же кое-что. Для меня это значит… многое.

Меня охватил страх: эти слова пришли из такой дали, они все еще казались такими далекими; мне хотелось исчезнуть, спастись бегством. Я услышал, как спрашиваю:

– Почему вы вдруг закричали?

– Не знаю. – Она подняла голову, и у нее на лице мало-помалу разлилось выражение злобы, чуть ли не ненависти. – Я внезапно увидела, что вы тут, собственной персоной, – сказала она с легкой усмешкой. – Пишите же! Чего вы ждете?

Она вынула из кармана карандаш, бросила мне на колени поднос.

– Почему я должен требовать, чтобы вы остались? Вы же сами этого не хотите.

– Ситуация станет яснее.

– Я не могу заставлять вас делать то, что выше ваших сил.

– Ситуация станет яснее, – произнесла она мечтательным тоном.

Поскольку я по-прежнему не двигался, она вырвала у меня карандаш и бумагу и принялась писать, потом передала мне листок, на котором было написано: «Я хочу, чтобы Жанна Галгат продолжала в доступные ей часы исполнять обязанности моей сиделки».

– Это все? – Она кивнула.

Я вернул ей лист. Хитрость, девичьи интриги! Я вытянулся на кровати. Свет уже настолько отяжелел, что комната напоминала желоб с обжигающей водой. Я думал о дне, конца которого мне предстояло дожидаться часами. Останусь лежать, буду смотреть, как поднимается солнце, сливается с безмерным сиянием дня, потом опускается, бледнеет, расплывается, опускается; оцепенение станет еще тяжелее, и с приближением темноты свет, который на протяжении дня означал надежду, все еще останется и все еще будет означать надежду, и днем и ночью лето будет продолжать сиять и пылать, не оставляя места ни заходу солнца, ни предчувствию осени. Я слышал, как она объясняет, что проводит здесь слишком много времени, больше, чем должна, что в доме полно работы, что другие женщины жалуются на ее отсутствие, что если бы я подписался под этой формулой, она, по крайней мере, знала бы, какой линии придерживаться, ее долгие задержки у меня в комнате показались бы более оправданными, и она больше не чувствовала бы себя виноватой, что проводит время, ничего не делая. Я слушал и не слушал ее слова. Присев на кровать, она все еще держала в руках этот листок и ждала.

– Союз, – внезапно произнесла она тихим голосом и потянула меня за рукав.

– Что-что?

– Это будет как бы договор, союз.

– Эта бумага?

– Да, знак, удостоверяющий, что речь действительно идет обо мне, что именно мне, а не кому-то другому предписано быть здесь.

Я взглянул на нее, она в меня всматривалась. Сколько ей могло быть лет? Столько же, сколько мне? Как это было бы странно! «Сколько вам лет?» Она втиснула карандаш мне между пальцев: «Подпишите здесь». Я подписал. Она тотчас вскочила на ноги. С невероятным выражением хитрости, гордости, удовлетворения, высоко подняв голову, она осматривала все вокруг себя; по очереди, словно чтобы их унизить, останавливала торжествующий взгляд на окружающих предметах, на всем подряд: на табурете, столе, бумагах, на мне.

Быстрый переход