|
Между тем в глубине заведомо крылось много других деталей, но там над красками, линиями, над самой тканью верх взял износ. Когда я отступал назад, ничего не делалось виднее; стоило подойти ближе, все и вовсе смешивалось. Застыв в полной неподвижности, я почувствовал, что позади этого лоскутного хаоса, едва его задевая, пробегает легкий отблеск; судя по всему, там что-то двигалось; изображение пребывало где-то позади, оно следило за мной, как следил за ним я. Что же это было такое? Разрушенная лестница? Колонны? Быть может, лежащее на ступенях тело? Ах! ложный, коварный образ, исчезнувший и нерушимый; ах! конечно же, нечто старое, преступно старое, мне хотелось его потрясти, его прорвать, и, чувствуя, как меня окутывает облако сырости и земли, я оказался накрыт явной слепотой всех этих существ, их безумным, шальным поведением, которое делало их проводниками жуткого, мертвого прошлого, дабы затянуть в самое что ни на есть мертвое, самое жуткое прошлое уже меня самого. Я смотрел на Луизу с настоящей ненавистью, она отчаянно цеплялась за мою руку, не хотела меня больше отпускать, удержав, не иначе, навсегда. Ах! девчонка, проклятая девчонка; и внезапно ко мне вернулись слова, которые сорвались у меня недавно, в ту секунду, когда она меня обнимала: «Я буду во всем тебе подчиняться». Я уже говорил это, я был в этом уверен. Это воспоминание тотчас же меня успокоило. По-прежнему ошеломленный, я смотрел на нее в упор. И услышал, как она шепчет: «Иди». Она открыла дверь. Я видел ее на лестнице, повернувшуюся в ожидании ко мне своим красным платьем. «Иди же, – сказала она, – иди скорее».
После полудня я ушел в сад. Обычно я отказывался туда выходить, запираясь у себя в комнате.
Было уже довольно жарко. Я присел на скамейку рядом с беседкой. Сад, такой скромный, был обнесен огромными стенами, оградой чрезмерной высоты, и та отбрасывала слишком много тени. А деревья? Слишком много деревьев, слишком разросшихся и могучих для такого маленького участка. А земля? Черная даже на поверхности, бесплодная, но черная, чего почти не скрывал гравий. Я сгреб щебенку: на самом деле земля не имела никакого цвета – ни серая, ни желтая, ни охристая, она тем не менее казалась такой черной, как будто из недр на поверхность в тусклом обличье целиком окаменевшей земли вышел слой, в котором вещи уже не могли даже гнить, а сохранялись навечно как навеки исчезнувшие. Я представил себе ту яму, которую выкопал некогда, вероятно, рядом с самым большим деревом: глубокую яму почти с меня ростом; я был в этой яме, она стояла у ее края, я видел ее ноги, руку; я уверен, она метила в меня. Почему? Что взбрело ей в голову?
– Ты правильно сделал, что вышел, – сказала мне мать. – Когда-то тебе очень нравился наш сад.
Я смотрел, как она медленно спускается, переступая со ступеньки на ступеньку: издалека она выглядела необычайно величественно, почти царственно; я вспомнил, что Луиза в разговоре всегда называла ее королевой.
– Он очень нравится мне и теперь, – сказал я.
Садясь на скамейку, она искоса бросила на меня беглый взгляд: ровно то, чего я не переносил. Я вполне нормально воспринимал, когда меня рассматривают, даже Луиза, но от матери я этого стерпеть не мог, я волновался, я терял самообладание; она же, из-за моего бросающегося в глаза смущения, осмеливалась наблюдать за мной лишь исподволь, с беспокойным и подозрительным видом, что усугубляло мою неловкость. Я слушал, как она рассказывает, что после моего ухода они обустроили пруд, его место отмечал небольшой, украшенный цветами холмик посреди аллеи. Во всем саду это было единственное хоть отчасти веселое место.
– Ты хорошо ладишь с сестрой?
– Да.
– Ну что ж, тем лучше. Она хорошая девочка, но у нее трудный характер. Она так замкнута. Когда вы вместе, она говорит с тобой, вы много разговариваете?
– Ну да, когда как. |