И готовы воплотить ее, сколько хватит сил, да вот две серьезные препоны: одна в том, что у каждой группы и группочки свои представления о том, что же это за мечта и как ее надо воплощать. До решения этой проблемы, впрочем, большинство «вершителей истории» не доживут.
Вторая же проблема в том, что никто кроме каждой отдельно взятой группы или группки вовсе не хочет осуществления именно этой «вековечной мечты всего человечества». И созидание «великой мечты» приходится начинать с насилия над несогласными.
Поражает, как решительно уходят эти люди от человеческого мира в непонятное, бесформенное пространство без верха и низа, без чего-либо, кроме неопределенной утопии, выдаваемой за «вековечную мечту».
Лирический герой стихотворения отвергает вовсе не русский и не какой-то абстрактный, а вполне конкретный, осязаемый и узнаваемый еврейский быт. Отвергается в первую очередь система ценностей, ориентиров. Ее сторонники, «ржавые евреи», как раз и скрестили острия своих «косых бород», чтобы не дать ребенку коснуться звезды новой жизни.
Автору хочется другого мира — не диалектического, текучего, не стабильного, патриархального… а сюрреалистического, безумного:
Такой вот мир подарила Эдуарду Багрицкому звезда революционного счастья, а не пускали его в этот чудный новый мир паршивые «ржавые евреи», сдуру полагавшие, что пол находится снизу, и ловившие сазанов в реках, а не в облаках.
Что может удержать юношу в этом скучном, ржаво-положительном мире? Любовь? То, что сказано о любви в стихотворении «Происхождение», я вынес в эпиграф.
Не повезло, как я вижу, не только с девушкой, но и с родителями нашему пролетарскому поэту. Но есть выход! Есть!
Вот и все. Этим кончаются стихи — паническим, нерассуждающим бегствам в никуда. Лишь бы от ужасов мира старых и «ржавых евреев». Евреев, евреев — так в тексте.
Потом, в поэме «Смерть пионерки», такое же отвращение хлынет уже по отношению к быту русскому, «кулацкому»:
— обращается мать к умирающей пионерке.
Слова матери — ржавой русской «кулачки» — это все «…постылые,/ Скудные слова», но зато вопреки материнской ржавчине:
Ну и, конечно же, то, без чего Багрицкий не был Багрицким:
Комментировать этот призыв к человеческим жертвоприношениям не хочется. Но и в других работах Э. Г. Багрицкого много примеров отвращения к человеку, сиюминутной готовности убивать. Отвращения к любому человеку, не бегущему опрометью от презренного «быта», не входящего в орден «своих».
Тогда же Багрицкий осчастливил человечество поэмой «Человек предместья»; в центре поэмы — эдакий полупролетарий-полукрестьянин, полуслужащий… в общем, стрелочник и проводник на железной дороге. Наверное, эта промежуточность положения должна вызвать у интеллигента первого поколения какой-то интерес, особенное понимание, потому что сам такой. Но куда там!
То ли дело — романтика гражданской войны, душевные терзания порочного подростка от кулаков «ржавых евреев», от невозможности любить перемазанную селедкой девицу! А этот паршивый недобиток из предместья вот что делает:
То он, понимаешь, столярничает, то, видишь ли, пчел тут разводит (нет бы, разводить чекистов или коммунаров), то корове сено косит… Страшный тип! А его жена еще и пытается молоко продавать:
И:
В общем, совершеннейший ужас! Всякий раз, найдя у Багрицкого какое-нибудь по-человечески понятное удовольствие при виде «струганного крыльца» или «промытых содой и щелоком половиц», страшно удивляешься: ведь наряду с удовольствием видеть эти приметы нормальной жизни в нем живет устойчивая ненависть как раз к тем, кто эти вещи делает и поддерживает, что называется, в рабочем состоянии. |