|
Это их сжигали в газовых печах и объявляли врачами-убийцами. По ним и сейчас скучают бараки на каком-то бесконечно далеком болоте, куда они не попали только благодаря невероятной случайности. Открещиваться от этих бараков еще рано. Они подгнили, но их можно отремонтировать собственными трудовыми руками. А деньги на ремонт легко вытряхнуть из пиджаков демократического покроя, которые пришли на смену лапсердакам. Опыт вытряхивания у нас есть.
Мандельштам - и по метрике Осип, а не Иосиф - никогда не забывал, что он еврей, но "память крови" была у него своеобразная. Она восходила к праотцам и к Испании, к Средиземноморью, а скитальческий путь отцов через Центральную Европу он начисто позабыл. Иначе говоря, он ощущал связь с пастухами и царями Библии, с александрийскими и испанскими евреями, поэтами и философами и даже подобрал себе среди них родственника: испанского поэта, которого инквизиция держала на цепи в подземелье. "У меня есть от него хоть кровинка", - сказал Мандельштам, прочтя в Воронеже биографию испанского еврея. Узник непрерывно сочинял сонеты ("Губ шевелящихся отнять вы не могли") и, выйдя на короткий срок, записал их. Затем он снова был посажен на цепь (повторный арест!) и опять сочинил груду сонетов. По-моему, он выбрал сонетную форму, потому что чем строже форма, тем легче запомнить стихи. Память у испанского поэта была еще лучше, чем у Мандельштама, так как он годами помнил их и, вероятно, даже не записывал. Мандельштам же под конец начал забывать собственные стихи. А может, в подземельях инквизиции было легче, чем в наших лагерях? Я что-то не слышала, чтобы у нас в лагерях сочинялись стихи - только вирши. Зато выпущенные и спасшиеся помнят и ценят свои вирши - они спасли жизнь тем, кто ворочал их в уме.
Я часто думаю о том, есть ли во мне хоть ген, хоть кровинка, хоть клетка, соединяющая меня если не с праотцами, то хоть с гетто старинных испанских или немецких городов. Кто его знает, может, и есть. Иначе откуда бы взялась стойкость, которая помогла мне выжить и сохранить стихи? Для этого требуется маниакальное упорство, воспитанное столетиями бедствий, преследований, погромов и газовых печей, которые закаляют душу и усиливают жизнеспособность. Как-нибудь уж доживу свой век, вспоминая русскую стойкость Ахматовой, которая хвасталась тем, что довела до инфаркта всех прокуроров, произносивших обвинительные речи ей и ее стихам: "Я глохну от зычных проклятий, я ватник сносила дотла..."
В первой половине нашего проклятого века появилось много людей с чувством прародины несколько иного свойства, чем у Мандельштама. Г.Г.Г., врач из семьи врачей, на опыте познавших, как мерзки костры и подземелья инквизиции, рассказал мне про свою встречу с людьми нового склада. Сразу после капитуляции Германии Г.Г.Г., военный врач с погонами и в чинах, поехал для демобилизации в один из городков, только что отошедших к Польше. Он втиснулся в общий вагон, забитый до отказа, и подумал, что ему придется простоять всю дорогу. Вдруг его окликнул рослый детина в штатском, умеренно оборванный, как все после войны. Он предложил товарищу капитану медицинской службы занять место у окна, откуда он тотчас согнал другого штатского и тоже обтрепанного человека. Незнакомцы перекинулись с военным врачом несколькими словами - они говорили по-русски, но с каким-то странным акцентом. Был задан вопрос, когда врач думает вернуться на станцию, где сел на поезд. Врач не знал, насколько задержится, но незнакомцы заверили, что непременно встретят его, когда б он ни приехал...
На одной из промежуточных станций врач вышел, а с ним и тот, кто окликнул его и усадил у окна. Станционное помещение было переполнено, и только возле буфета нашлось местечко, чтобы пристроиться и отдохнуть. Незнакомец заказал четыре кружки пива (какую роскошь можно было получить в тех краях!), две взял себе, а две предложил врачу. "Вы скоро поймете, кто мы", - сказал он. К нему подошел человек, которого он представил как брата, и только тогда врач понял, что незнакомец - еврей. |