|
Я., что для нее Мандельштам такая же загадка, как и для нас, его читателей, и, пытаясь ее для себя разрешить, она не обходит и для нас существенного вопроса, что за человек был этот поэт, задолго до встречи с ней - сколько ему было лет? - сказавший, что поэзия есть сознание своей правоты. Как и нам, Н.Я. недостает окончательных знаний, чтобы решить феномен человека, так, а не иначе ведущего себя и пишущего такие, а не другие стихи в условиях, такой образ действий как будто исключавших. В чем кроются причины его самообладания, такой его власти над собой ("поэзия есть власть" - его же слова)? Ответить - кажется, подняться над собственной судьбой. Объяснениями полнится книга, и, потому что они лежат на путях духовного и душевного опыта автора, они бесконечно превосходят все, что может нам сказать литературная наука о Мандельштаме.
Книга страданий для своего полного действия нуждается в сострадающем партнере из будущего. Это к нему обращен грозный мандельштамовский императив: "ты должен знать..." Книга Н.Я. может показаться в самой себе лишенной такого партнерства. В ней ужас настоящего времени не заключен в резонирующую колбу. Свой суд книга творит сама, и - "да не спросят тебя молодые, грядущие, те" - останутся ли в будущем "сердца живые", Н.Я. сомневалась. Явственно речь идет о вине современников. Книга вступает в опасную область. Рискованно и читателю вступать со своим суждением. Прошлое - это совесть, она всегда твоя совесть, общество затрагивается, поскольку ты живешь в нем. Но, начав с суда над собой, всегда ли можно уберечься от суда над всеми? А в этом случае вина всех не заслонит ли твою вину? "Все виноваты", "мы виноваты", "что там Сталин!" - слышалось от Н.Я. уже после того, как "Вторая книга" была написана. Живые современники такого вывода не сделали, вступившись за себя и за мертвых. Нам ли, в свою очередь, судить их? Может, будет не так уж неправильно сказать, что дело не в безликом "все", а в определенном характере общества, и вот поскольку люди образуют такое, а не другое общество, они могут подлежать суду. Общество в стремлении охранить свои "устои" легко переходит в касту - весьма обыденное явление еще потому, что кастовым сознанием скрадывается "комплекс неполноценности" у отдельных людей, прикрывается и оберегается ложно понятое достоинство личности. Между тем великим достоинством всего облика Н.Я. было отсутствие в ней даже тени самовозвеличения за счет принадлежности к объединению - социальному ли, национальному или, скажем, ученому. Это же создавало в ней впечатление непосредственности и равной неприкрытости, какой у людей общества не бывает. Случайно брошенное Н.Я. замечание, что она была "парией", наиболее это в ней выражает, включая свойство, называемое Мандельштамом "неуменьем объективировать свой внутренний опыт в этикет". Обратное в отрицательном смысле значит: носить знаки принадлежности к тому, что есть или было обществом, с выражением достоинства на челе. "Однако не без кретинизма ваш мэтр" - кем-то (тем же Мандельштамом) сказано в подобном случае. Пусть знаки останутся армии. Чеховским интеллигентам (где они?) носить их, во всяком случае, не пристало. Общество (конечно, элитарное), ставшее интеллигентской кастой, прочтя книгу Н.Я., вступилось за свою честь, не постеснявшись в лице своего видного представителя сказать вдове Мандельштама: тень, знай свое место. Н.Я. осталась довольна: по крайней мере, теперь-то узнают, в окружении каких интеллигентов пришлось жить Мандельштаму, - не надо и "Четвертой прозы". Ее внутреннюю речь можно попробовать передать так - Я-то была среди них провинциальной учительницей, как Наташа Штемпель, парией, ну и вдовой Мандельштама, конечно, так ведь и тут оказывается, что лишь постольку поскольку. Да, в интеллигенции благородства надо еще поискать. И была ли Ахматова интеллигенткой? Пожалуй, язык так не повернется сказать. |