|
Эта благодарность служит пропуском в поэзию. Я не верю молодым бунтарям, отрекавшимся от Пушкина. Они просто хорохорились, стыдясь своей любви к первому поэту. Пусть им простится их юношеская заносчивость, за которую они, наверное, сами же расплатились.
Поэт еще отличается острым сознанием своей греховности, и это особенно важно в двадцатом веке, который отменил само понятие греха. Этому дал пример первый поэт, повторивший молитву, которая "падшего крепит неведомою силой". Ахматова говорила о "грехе и немощи" своей, Мандельштам единственной своей заслугой считал, что он "крови горячей не пролил", Хлебников, сказочник, мечтавший о "девах", которые окружают полубога, знал, что он "проснется, в землю втоптан, пыльным черепом тоскуя". Я верю, что им простятся их грехи и люди вспомнят в нужный час хотя бы строчку, хотя бы слово, которые они нашли и сказали. А я живу жалостью к каждому из них, такой смертной, что она дает мне силы жить.
Чад небытия
В Москве мы останавливались, в Москву приезжали, в Москве жили, в Петербург только "возвращались". Это был родной город Мандельштама любимый, насквозь знакомый, но из которого нельзя не бежать. "Городолюбие, городострастие, городоненавистничество", названные в "Разговоре о Данте", это чувство, испытанное Мандельштамом на собственном опыте. Петербург постоянная тема Мандельштама. О нем "Шум времени", "Египетская марка", много стихов из "Камня", почти все "Тристии" и несколько стихотворений тридцатых годов. В строчках "И каналов узкие пеналы подо льдом еще черней" - почти ностальгическая боль. И Петербургу Мандельштам завещал свою тень: "Так гранит зернистый тот тень моя грызет очами, видит ночью ряд колод, днем казавшихся домами..." От Петербурга Мандельштам искал спасения на юге, но снова возвращался и снова бежал. Петербург - боль Мандельштама, его стихи и его немота. Кто выдумал, что это я не любила Петербурга и рвалась в Москву, потому что там жил мой любимый брат?.. Сентиментальная версия нашей жизни... Я никогда не имела на Мандельштама ни малейшего влияния, и он скорее бросил бы меня, чем свой город. Бросил он его задолго до меня, а потом повторно бросал и дал точное объяснение: "В Петербурге жить - словно спать в гробу..." Хотела б я знать, при чем здесь мой брат, с которым я действительно всегда дружила... В "буддийской Москве", в "непотребной столице" Мандельштам жил охотно и даже научился находить в ней прелесть - в ее раскинутости, разбросанности, буддийской остановленности, тысячелетней внеисторичности и даже в том, что она не переставала грозить ему из-за угла. Жить под наведенным дулом гораздо легче, чем в некрополе с его пришлым, много раз сменявшимся населением, всегда мертвым, но равномерно двигающимся по улицам, и, наконец, самым страшным в стране террором, остекленившим и так мертвые глаза горожан. В Петербурге Мандельштам не дожил бы до тридцать восьмого года. Он только тем и спасся, что "убежал к нереидам на Черное море". Впрочем, черноморские нереиды так же плохо спасали людей, как и балтийские. Спасала только случайность.
Мандельштам рано почувствовал конец Петербурга и всего петербургского периода русской истории. Во время июльской демонстрации он служил в "Союзе городов" и вышел со своими сослуживцами на балкон. Он говорил им о конце культуры и о том, как организована партия, устроившая демонстрацию ("перевернутая церковь" или нечто близкое к этому). Он заметил, что "сослуживцы" слушают его неприязненно, и лишь потом узнал, что оба они цекисты и лишь до поры до времени отсиживаются в "Союзе городов", выжидая, пока пробьет их час. Он называл мне их имена. Один, кажется, был Зиновьев, другой - Каменев. Балконный разговор "по душам" навсегда определил отношение "сослуживцев" к Мандельштаму, особенно Зиновьева. |