|
Встречал он Новый год у нашей общей приятельницы Алисы Усовой. Алиса, великий знаток простонародного московского говора, покрыла деканшу как следует и послала ее куда следует. Я долго потом мучилась мыслью, что, не поленись я пойти на встречу, мне бы открылось, что он задумал, и я бы смогла его остановить. Мы ведь всегда укоряем себя, когда необратимое уже совершилось.
Под утро все разошлись по домам. Днем к нему несколько раз стучались, но он не откликался. Наконец взломали дверь - он висел на крюке. На столе лежала записка, что он не желает быть единицей. Когда жена приехала на похороны, записка неизвестно куда исчезла, а деканша или парторг сообщили рыдающей женщине, что муж в ее отсутствие путался с кем попало и заразился сифилисом. Жена сначала взвыла от гнева на покойника, но быстро сообразила, в чем дело: это была обычная официальная ложь, прикрывающая самоубийство. Самоубийца приравнивался к дезертиру. Допустить, чтобы в прекрасной армии строителей социализма бывали случаи дезертирства, мы не могли. Сифилис родимое пятно капитализма, и на него списывались дезертиры. Иначе кому-нибудь могло бы прийти в голову, что человека довели до самоубийства ошибками в стиле руководства. За такую мысль, то есть клевету, можно было угодить в лагерь.
Самоубийца-языковед - единственная взбунтовавшаяся единица на моей памяти. "Он из крестьян, - сказала Усова, - крестьяне не выдерживают". Дико подумать, что только сто с лишним лет назад они еще были крепостными. Теперь, когда я знаю, что полстолетия - это просто один растянутый и страшный миг, мне ясно, что воля длилась слишком мало, чтобы крестьянин окреп и стал выносливым. Но я верю Пушкину, что крестьянин даже при крепостном праве сохранял достоинство и личность. Развращены были, вероятно, дворовые, и не следует путать эти две формы крепостной зависимости. Мне хочется думать, что негодяи, убийцы и чиновники ведут начало от дворовых, а не от настоящих крестьян.
Но это моя блажь: дворовых было слишком мало, чтобы породить всю нынешнюю нечисть.
Единицы не бунтовали - они служили. Я, например, утешалась мыслью, что можно покончить с собой, если меня окончательно выкинут из единиц и мне придется есть хлеб из чьих-нибудь милостивых рук. Страх остаться без работы всегда трясет людей самого лучшего происхождения, а о тех, у кого есть изъяны в биографии, и говорить нечего. Недавно меня навестила бывшая сослуживица, вдова несчастного скрипача, который спасся от повторного ареста, переезжая из города в город (все городишки были районными - и по возможности не центрами), и перед смертью в начале новой эры получил чистенький паспорт. Милиционер пришел к нему домой, вручил драгоценную книжку и поздравил счастливца. "Слишком поздно", - сказал умирающий скрипач. Вдова скрипача с детства получала все горести полной мерой. Она дочь священника, и в ее комнате и сейчас стоит киот, из которого давным-давно выбросили все иконы. Отцу повезло - он умер дома от рака, кажется, не успев расстричься или перейти в живую церковь. Детей разбросало по всей стране - каждый стремился уехать подальше от дома, чтобы никто не знал об их происхождении. Моей сослуживице пришлось вернуться в родной город после первой беды - она вышла замуж, и мужа, мелкого журналиста, тут же посадили. Она метнулась из Ленинграда в родной город и там доживает дни, похоронив второго мужа - скрипача.
Носит она имя первого мужа, потому что побоялась регистрироваться со вторым, и сына он перед смертью усыновил. Эта женщина дрожала всю жизнь и продолжает дрожать и сейчас, а я не могу по совести сказать, что для дрожи нет оснований. Я, например, не дрожу только потому, что у меня нет сына, стихи напечатаны и я себе сказала: "Хватит - надрожалась..." Сейчас, конечно, в миллион раз меньше оснований для дрожи, чем в дни царствования друга детей и народов и даже чем при авторе знаменитого доклада о культе личности. Но нормальному человеку и сейчас есть чего бояться: сегодня вроде ничего, но кто знает, что будет завтра. |