– Ему надо отдохнуть.
– Как раз сейчас, – возразил я, – необходимо найти мою дочь.
Монику похоронили в поместье ее отца, на семейном участке Портсманов. Разумеется, меня на похоронах не было. Не знаю даже, что по этому поводу и сказать, но ведь коли на то пошло, я всегда испытывал к жене (в те роковые моменты, когда я был честен сам с собой) двойственное чувство. Моника отличалась тем типом красоты (слишком точно очерченные скулы, гладкие, как черный шелк, волосы и сжатые, как у завсегдатаев аристократического загородного клуба, челюсти), что раздражал меня и притягивал. Брак у нас получился старомодный – вынужденный. Ладно, пусть я немного преувеличиваю. Моника была беременна. Я пребывал в растерянности. Грядущее событие указало дорогу на матримониальное пастбище.
О подробностях похорон мне поведал Карсон Портсман, дядя Моники и единственный из членов семьи, который поддерживал с нами дружеские отношения. Моника души в нем не чаяла. Сложив руки на коленях, он сидел подле моей больничной кровати. Очки с сильными линзами, мешковатый твидовый пиджак, шапка волос, как у Альберта Эйнштейна – Карсон живо напоминал ходячий образ университетского профессора. Печально повествуя негромким голосом о том, что Эдгар, отец Моники, устроил похороны моей жены «скромно, по-домашнему», он с трудом сдерживал слезы.
В это я охотно поверил. По части скромности, во всяком случае.
В ближайшие несколько дней меня посетило много человек. С утра вихрем, словно у нее персональный двигатель внутреннего сгорания, в палату влетала мать. Все звали ее Лапушкой. На ней были белоснежные кроссовки «Рибок» и голубой с золотистой каемкой спортивный костюм, как у тренера. Волосы, хоть и тщательно ухоженные, были ломкими и сильно перекрашенными. Вокруг матери всегда вился сигаретный дымок. Густой слой косметики с трудом скрывал следы утраты единственной внучки. Мать отличалась удивительной энергией и не отходила от меня буквально до ночи, ухитряясь при этом постоянно пребывать в состоянии, близком к истерическому. Это странным образом успокаивало: складывалось впечатление, будто мать сходит с ума из-за меня, а не по какой-либо иной причине.
В палате стояла чуть не тропическая жара. Тем не менее, едва я засыпал, мама набрасывала на меня лишнее одеяло. Однажды я проснулся, естественно, весь в поту и услышал: она рассказывает чернокожей сиделке в форменной шапочке о том, как я попал в больницу Святой Елизаветы в последний раз – было мне тогда семь лет.
– У него оказался сальмонеллез, – объявила Лапушка заговорщическим шепотом, который звучал, словно усиленный мегафоном, правда, не самым мощным. – Кровью пахло чудовищно, она из него так и хлестала. А желчь только что в обои не впиталась.
– Так он и сейчас на розу в цвету не похож, – заметила сиделка.
Обе дружно рассмеялись.
Проснувшись на второй день своего выздоровления, я увидел мамино лицо, склонившееся надо мной.
– Помнишь? – спросила она.
В руках у нее был плюшевый Оскар-Брюзга, которого мне подарил кто-то, когда я болел сальмонеллезом. За прошедшие годы зеленый цвет превратился в салатный.
– Это игрушка Марка, – пояснила она, обращаясь к сиделке.
– Мама, – вмешался я.
Она повернулась ко мне. Макияж сегодня был наложен особенно густо, вдобавок появились бороздки.
– Оскар тогда не давал тебе соскучиться, помнишь? Он помог тебе выздороветь.
Я закрыл глаза. И вспомнил. Сальмонеллез я подхватил из-за сырых яиц. Отец добавлял их в молоко, якобы из-за протеина. Помню, какой ужас охватил меня, когда сказали, что ночь мне придется провести в больнице. Отец, который недавно повредил на корте ахиллесово сухожилие, был в гипсе и страдал от непрекращающейся боли. |