|
Я не вызываю бунтовать против них, но не знаться с ними. Провидение зажгло в тебе огонь дарования в честь народу, а не на потеху двора… Говорю тебе искренно и от души, ибо беспрестанно думаю о тебе и дрожу за тебя. Повторяю еще, что этот страх не в ущерб уважения моего к тебе, ибо я уверен в непреклонности твоей совести; но мне больно видеть воображение твое, зараженное каким-то дворцовым романтизмом… Многие чувства в тебе усыплены».
Такие упреки звучали, конечно, излишне резко. Но кое в чем Вяземский был прав. Достаточно заглянуть в дневники Жуковского — фамилии всевозможных генералов, дипломатов и фрейлин встречаются в них куда чаще имен друзей-поэтов… Об этом писал и Карамзин, видевший Жуковского при дворе: «Жуковской совсем не суетен и еще менее корыстолюбив; но… Двор приводит его в рассеяние, не весьма для Муз благоприятное».
И все же Музы не покидали великого поэта и при дворе, и во время странствий. 4 сентября 1823 года, будучи в швейцарском Веве и побывав накануне в Шильонском замке, Жуковский раскрыл перед собой растрепанное дорожное издание байроновского «The Prisoner Of Shillon» и вывел первые, знаменитые строки перевода;
Вот тут уже нет никакой «потехи двора и служения идолов»… Посвящение к этой поэме — «Князю П.А. Вяземскому. От переводчика»… В этом весь Жуковский. Друг в опале, изгнан со службы, под полицейским надзором — и к тому же довольно жестокий друг, то и дело язвящий в письмах, ждущий от Жуковского чего-то, чего он не может сделать и никогда не сделает… Но Жуковский об этом не помнит, он видит настоящего Вяземского… того, каким он должен быть в идеале. И посвящает ему лучший свой труд, свой шедевр…
Жуковский в трудах и странствиях. А вот Батюшков… С ним давно уже творилось что-то неладное. Он перестал переписываться с друзьями, ни с кем не общался. Здоровье его, по его же словам, «ветшало беспрестанно». Италия Батюшкову вконец опротивела. Но Гнедичу он сообщил, что в Россию не вернется и писать ничего впредь не будет… И вот 4 октября 1821 года, ровно через месяц после начала работы над «Шильонским узником», Жуковский приехал к Батюшкову в городок Плаун, недалеко от Дрездена. Пытался его успокоить и ободрить, как только мог, но Батюшков мрачно сказал, что разодрал все написанное им в Италии и хочет заняться теперь изучением астрономии… Он называл уничтоженные стихотворения — «Тасс», «Брут», «Вечный Жид»… «Надобно, чтобы что-нибудь со мною случилось», — повторял Батюшков. В какой-то миг Жуковский вдруг осознал страшную истину — Батюшков помешался. Вещими оказались слова его, сказанные когда-то: «Если ты имеешь дарование небесное, то дорого заплатишь за него».
Батюшкова долго лечили в лучшей европейской клинике, в Зонненштейне — тщетно. Приступы мрачности и отчаяния чередовались у него с прояснениями, когда он отчетливо понимал, что погиб. Он рисовал, у него получались странные ночные пейзажи с луной, кладбищем, желтыми и красными деревьями, лошадьми… Иногда рифмовал. Проявления мании преследования сменялись почти разумным поведением, и тогда возникала надежда, что Батюшков выздоровеет.
Вяземский долго еще думал, что болезнь Батюшкова — «ребяческая», что достаточно будет официального признания его заслуг — камергерский ключ и членство в Российской Академии, — как Батюшков повеселеет… Только в конце 1822 года друзья окончательно убедились в том, что Батюшков безнадежен. 1 марта 1823-го он попытался покончить с собой… Больного поэта перевезли в Петербург. Потом в Москву. В 1829-м Вяземский предпринял последнюю попытку вылечить друга: ему пришло в голову, что, может быть, музыка пробудит уснувшую душу Батюшкова… 18 января Вяземский и его приятель, композитор Верстовский, пришли к больному, Верстовский начал играть на рояле. |