|
Что случилось? Почему из броневика вырвалось пламя? Железнодорожники видели, как в пламени и дыму, сея вокруг себя ужас и панику, носился броневик Вавилова.
Так умер Вавилов. Он умер неплохо. Умирая, он, конечно, не думал о смерти. Он не думал о смерти, как не думал тогда о ней и я, не думали сотни людей, смотревших смерти в глаза. Мы умирали спокойно, зная, что умираем во имя лучшего будущего.
Черт побери, мы умирали за большинство человечества!
О чем я говорил? Да, о Сибирских просторах и о смерти металлиста Вавилова. Можно ли сосчитать всех тех, кто на этих просторах сложил свою голову за первые Советы и за мировую революцию?
В этих просторах прячется в зелени деревьев маленькая станция Подъем. Она называется так, вероятно, потому, что от Тюмени путь к Уралу идет в гору.
На станции, конечно, есть начальник. У него, конечно, красная фуражка, надев которую он приветствует поезда. Проводив поезд, он снимает свою красную фуражку и садится к телеграфному аппарату. На станцию редко заглядывают пассажиры. Еще реже останавливаются поезда. В зимние вечера, гордо сверкая огнями, по тихой, заснувшей степи бегут мимо экспрессы. Чего им здесь останавливаться — здесь, в снегу и во тьме, если в двадцати километрах отсюда их ждут впереди тюменские огни, депо с веселым шумом, перрон, залитый электрическим светом?
Пусть уж извинит меня начальник станции Подъем за мою навязчивость: я все же решаюсь вмешаться в его личную жизнь. Конечно, у него есть жена. Жить холостому, одинокому человеку в такой глуши невозможно. И если у него действительно есть жена — пусть он еще раз извинит меня, я не сомневаюсь, что они оба ни раз мечтали о жизни на другой, более крупной, светлой станции, у которой останавливаются экспрессы.
Милый начальник станции, я хочу примирить тебя с твоей судьбой. Пройдет несколько лет, и в пробегающих мимо поездах не найдется такого человека, который не захочет даже ночью встать с постели, чтобы взглянуть хоть в окно на тебя, на станцию с деревьями. Летом из поезда будут сыпаться загорелые экскурсанты, пионеры будут звонко кричать на перроне под тихими деревьями. У меня нет таких сильных и хороших слов, чтобы суметь рассказать, почему заслужила такую честь эта тихая станция у холма. Такие слова найдут поэты революции. Я знаю, что найдут они такие слова. Они найдут слова, которые ночью поднимут с постели самого равнодушного пассажира и заставят его подойти к окну вагона.
Летом 1918 года у этой станции погиб отряд латышских стрелков. Одиннадцать человек, все прошедшие сквозь огонь мировой войны, все большевики — они умерли у этой станции.
Одиннадцать человек. Одиннадцать павших. Стыдись, Гайгал! Стоит ли говорить об одиннадцати, когда за революцию пали тысячи?
Я не могу забыть этих одиннадцать человек… Может быть, я полюбил их слишком сильно. Я полюбил их, как славных парней и храбрых воинов.
Эту команду я привез с собою из Москвы. В Москву я уехал в начале 1918 года как делегат съезда Советов Сибири голосовать за мир. В Москве я задержался. Мне, делегату съезда Советов Сибири и старому фронтовику, пришлось ходить по заводам, выступать с речами, воевать с социал-предателями — они тогда по-другому назывались, — которые в те дни очень бахвалились и штурмовали Московский Совет. Не раз приходилось мне торжественно обещать московским рабочим хлеб Красной Сибири. Вы можете себе представить мое возмущение и гнев, когда я узнал, что этому хлебу угрожают белогвардейские банды и белочехи. Разве я, Янис Гайгал, на массовых собраниях не обещал сибирского хлеба, ударяя себя звонко кулаком в грудь? Мог ли я допустить, чтобы все эти мои обещания, данные именем революции, оказались ложью? Мог ли я дольше оставаться в Москве, когда там каждый москвич, встретив на улице меня, большого крикуна на всех митингах, был бы вправе плюнуть мне в лицо, а при упоминании обо мне даже круглая белая борода Минора задрожала бы в смехе. |