|
Я давно стала собственным тюремщиком.
* * *
Больше всего, когда я думаю о Беле, я скучаю по тому, как он танцует. Особенно венский вальс. Каким бы циничным и злым он ни был, он умеет впускать в свою жизнь радость, умеет выражать радость – все его тело будто наполняется счастьем. Он может отдаваться ритму и все равно уверенно вести в танце. Иногда он мне снится. Его детство, о котором он мне рассказывал в письмах, когда ухаживал за мной. Я вижу его отца, погребенного под лавиной, вижу пар, идущий из его рта и сливающийся с белизной гор. Вижу его мать, в приступе паники подбегающую на рынке к эсэсовцам и кричащую им, что она еврейка. Думаю о том, какую роль мать Белы сыграла в судьбе его близких – тех, кто умер, и тех, кто выжил. Думаю о заикании Белы – следствие детской травмы после гибели отца. Однажды летом Бела приезжает забрать Джона. Приезжает на новом автомобиле. В Америке мы всегда брали дешевые подержанные машины – убогие, как говорили наши дети. Сегодня он приезжает на «олдсмобиле» с кожаными сидениями. «Купил его с рук», – говорит он с гордостью и в то же время как бы оправдываясь. Но мой неверящий взгляд направлен не на машину, а на элегантную женщину, сидящую на переднем сидении. Он нашел другую.
Я благодарна необходимости работать ради того, чтобы обеспечивать себя и своих детей. Работа – мое спасение. И с ней у меня есть четкая цель. Я теперь работаю учителем обществознания в одной из средних школ пригорода Эль-Пасо. Меня приглашают и в более престижные школы в богатых районах города, но я хочу работать с двуязычными учениками, которые сталкиваются с теми же трудностями, что были у нас с Белой после переезда в Америку: бедностью и несправедливостью. Я хочу подвести учеников к выбору, показать им, что чем больше у них возможностей сделать свой выбор, тем меньше они будут чувствовать себя жертвами. Самая трудная часть работы – противостоять негативному отношению к образованию, с которым сталкиваются в своей среде мои ученики, чаще всего эти возражения исходят от их родителей: мол, школа не дает ничего, с чем им придется столкнуться в реальной жизни; мол, учебная программа не курс выживания. Я рассказываю им что-то из своего детства, даже вспоминаю косоглазие и ту глупую песенку-дразнилку. Ты тщедушная уродка, таких замуж не берут! Объясняю им: проблема не в том, что сочинили ее мои родные сестры, – проблема в том, что я им верила. Но я не допускаю, чтобы ученики догадались, насколько я вижу в них себя, насколько глубокие переживания вызывает во мне это отождествление. Мне тоже знакомо, как ненависть уничтожает твое детство, как тьма поглощает твою душу, когда все вокруг внушают тебе, что ты никто. Однако я храню в памяти голос, пришедший ко мне из глубин Татр. Если ты все-таки живешь, придется многое отстаивать. Мои ученики дают мне то, за что я готова ради них постоять. Благодаря им я чувствую себя нужной, но для меня самой все остается по-прежнему: так я и живу – в оцепенении, вечной тревоге и внутренней изоляции; мое унылое существование до сих пор слишком непрочно.
Репереживания сохраняются, иногда они накрывают, даже когда я за рулем. Я вижу стоящего на обочине полицейского в форме – и туман сразу застилает глаза, состояние близко к обморочному. Я не знаю, как называется подобное самочувствие, еще не понимаю, что это физиологическое проявление моего горя, с которым я так и не разобралась. Это подсказка – мое тело посылает мне напоминание о тех чувствах, которые я не то что сознательно подавляю, а начисто блокирую. Это гроза, обрушивающаяся на меня, когда я отказываю себе в праве испытывать душевную боль.
Каковы они – мои отвергнутые чувства? Они словно посторонние, живущие в моем доме, невидимые, если не брать во внимание еду, которую крадут, мебель, которую портят, грязные следы, которые оставляют в прихожей. |