Изменить размер шрифта - +
Разрушать старое и созидать новое, лепить из этой чудесной пластичной материн, не торопить время, страдать, наслаждаясь надеждой, и в намеченный день, в определенный час собрать урожай.

В каюте никого не было. Рауль нерешительно посмотрел на дверь в глубине. Он не мог осмелиться на такое… Нет, мог. Он толкнул дверь и прошел в коридор. Увидел трап. «Он проник на корму, – подумал Рауль, пораженный. – Проник на корму раньше всех». Сердце его забилось, словно пойманная летучая мышь. Он понюхал воздух, пропахший табаком, и узнал этот запах. Из щелей в двери слева сочился тусклый свет. Он медленно отворил ее, огляделся. Летучая мышь разлетелась на тысячи кусков, разорвалась от взрыва, едва не ослепившего его. В тишине отчетливо раздавался храп Боба. Голубой орел, вытатуированный на груди матроса, с хрипом поднимал и опускал крылья при каждом вздохе хозяина. Волосатая ножища придавливала Фелипе, распластанного в нелепой позе. Воняло рвотой, табаком и потом. Широко открытыми невидящими глазами Фелипе смотрел на Рауля, который застыл на пороге. Боб, храпя все громче и громче, дернулся, словно желая проснуться. Рауль сделал несколько шагов и оперся рукой о стол. Только тогда Фелипе узнал его. Он бессмысленно прикрыл руками живот и попытался высвободиться из‑под навалившейся на него ноги, которая медленно сползала, пока Боб, что‑то бессвязно бормоча, затрясся, словно в кошмаре, всем своим лоснящимся телом. Присев на краю матраца, Фелипе отыскивал одежду, шаря рукой по полу, забрызганному его рвотой. Рауль обогнул стол и ногой подтолкнул разбросанную одежду. Но тут почувствовал Приступ тошноты и отступил в коридор. Прислонясь к переборке, подождал немного. Узкий трап, ведший на корму, был от него всего в трех метрах, но он не посмотрел в ту сторону. Он ждал. У него не было сил даже плакать.

Рауль пропустил Фелипе мимо себя и пошел следом. Они миновали первую каюту, коридор с фиолетовой лампой. И когда подошли к трапу, Фелипе вдруг схватился за перила, круто повернулся и медленно осел на первую ступеньку.

– Дай мне пройти, – сказал Рауль, застыв на месте.

Фелипе закрыл лицо руками и зарыдал. Он казался совсем маленьким, ребенком, который поранился и не может скрыть это. Рауль взялся за перила и, подтянувшись, перепрыгнул на верхние ступеньки. Он смутно припомнил голубого орла, словно это помогало побороть тошноту, добраться до каюты. Голубой орел – символ. Да, орел – это символ. Он совсем не думал о трапе, ведущем на корму. Голубой орел, да, верно, чистейшая мифология, заключенная в digest, достойном веков. Орел и Зевс, ну конечно же, это символ – голубой орел.

 

Н

 

Еще раз, возможно последний, но кто может утверждать это, здесь все так неясно, Персио предчувствует, что час соединения закрыл справедливый дом, обрядил кукол в справедливые одежды. Прерывисто дыша, один в своей каюте или на мостике, он видит, как перед его блуждающим взором на фоне ночи вырисовываются марионетки, которые поправляют парики, продолжают прерванный вечер. Завершение, достижение: самые мрачные слова капают, точно капли из его глаз, дрожат на кончиках губ. Он думает: «Хорхе», и огромная зеленая слеза сползает, миллиметр за миллиметром, цепляясь за волосы бороды, и наконец превращается в горькую соль, которую невозможно выплюнуть целую вечность. И ему уже неважно предвидеть то, что свершится на корме, что откроется для другой ночи, для других лиц, как будет взломана задраенная дверь. В миг мимолетного тщеславия он возомнил себя всемогущим, ясновидящим, призванным разгадывать тайны, и его вдруг поразила мрачная уверенность в том, что существует некая центральная точка, из которой каждую диссонирующую частицу можно увидеть, как спицу в колесе…

Огромная гитара странно замолкла в вышине, «Малькольм» качается на резиновом море, под меловым ветром. И поскольку он уже не предвидит ничего насчет кормы и его воля скована учащенным дыханием Хорхе, отчаянием, исказившим лицо его матери, он уступает почти неразличимому настоящему, где всего лишь несколько метров между мостиком и бортом парохода, а дальше море без звезд, и, возможно, именно поэтому Персио утверждается в сознании, что корма – это просто (хотя никто так не считает) его мрачное воображение, его судорожный застывший порыв, его самая неотложная и жалкая задача.

Быстрый переход