|
Валерыч поймал озверевшего приятеля за штанину, изношенная ткань разошлась, обнажилась бледная волосатая нога. Валерыч подпрыгнул, ухватил упорно, по-жучиному рвавшегося вверх Витька за ремень и сдернул с забора. Витек отбивался и скалил зубы.
– Это что ж такое? – укоризненно сказал Валерыч, усевшись на него верхом и надежно прижав к земле. – Пожрал и обратно?
Подбежала охающая тетя Женя с мотком бельевой веревки. Валерыч долго возился, вязал какие-то хитрые узлы, потом наконец поднял стреноженного Витька, отряхнул и потащил во флигель.
Клавдия Ильинична тоже ушла, но пообещала вернуться, как только Витек придет в себя. Наконец остался один Валерыч.
– Ну, ты, в общем… – он похлопал Витька по плечу. Витек медленно повернулся и посмотрел на него исподлобья. Его самые обыкновенные, светлые глаза не выражали ничего. Раньше Валерыч видел такой взгляд только у мертвой рыбы.
– Вот, гороховый, – тетя Женя поставила перед Валерычем на стол миску с супом. – Пока то да се, уже и обедать пора.
Вторую миску она придвинула к себе. Зачерпнула, подула и поднесла ложку к жадно вытянувшимся губам Витька. Витек шумно отхлебнул, качнувшись всем телом в сторону стола.
– Тише ты, опрокинешь все. У-у, голодный какой, по лесу бегал, шишки грыз, проголодался, да? – заворковала тетя Женя. – Не спеши, вот так. Кушай, кушай.
Валерычу это идиллическое кормление показалось неприятным и даже жутким. Он похлебал немного из вежливости и бочком стал выбираться из-за стола.
Тетя Женя даже головы не повернула в его сторону. Валерыч потоптался на пороге флигеля, соображая, можно вот так, молча, уйти или это будет невежливо, потом плюнул – буквально, выплюнул застрявшую в зубах гороховую шкурку, – и направился к калитке.
К Никите Павлову все эти претензии дачников с многолетним стажем отношения не имели. Он постоянно, и не только в сезон, наведывался на родительскую дачу. Родителям все было некогда, да и заграницу они полюбили на старости лет. А он поддерживал какой-никакой порядок в своей единственной жилой комнате – остальные, набитые вечным дачным хламом, были заперты, – подновлял, подкрашивал и даже завел огород с неприхотливой зеленью. Все получалось у него неловко, косо-криво и как-то смущенно, что ли, но вьюрковцы одобряли его верность дачным традициям. Тянется к земле, к наследству, к березам и реке Сушке – вот и молодец.
А Никита просто пил. И стыдился этого, страдал от укоризненно-сочувствующих взглядов своего деликатного профессорского семейства. Семейство искренне считало его бедным больным мальчиком, жалело и позволяло сидеть у себя на шее, поскольку ни на одной работе Никита не задерживался. Сам Никита считал себя бесполезным мудаком, но отказаться от единственного доступного удовольствия – побыть пьяным и почти счастливым – никак не мог. Пьяницей он был тихим, одиночным и скрытным. А на даче можно жить и пить спокойно, с почти чистой совестью и уж точно на чистом воздухе. И своя закуска с огорода.
После того как Вьюрки по неизвестной причине захлопнулись сами в себе, Никите стало требоваться больше выпивки для относительного спокойствия. Дачные запасы спиртного были довольно обширны, но у Никиты все равно перехватывало дыхание, и хотелось на волю, к людям и магазинам, когда он представлял, что запасы кончатся прежде, чем чары спадут и из Вьюрков снова можно будет уйти беспрепятственно.
А между тем все только начиналось.
Теперь так пахло от самого Никиты. То, что успокоило его и уложило спать, перегорело внутри, болью выстрелило в голову, тревожной дрожью разлилось по ногам, и Никита чувствовал, как кожа на них синеет, вздувается пузырями, превращаясь в дяди-Васины грязные тренировочные штаны с дыркой у паха. |