Изменить размер шрифта - +

Да поймут ли они его? И найдет ли он слова, чтобы прошлое дошло до них таким, каким оно было? Еще усмехнутся — ну и горазд заливать папаша! — похлопают по плечу, вылезут из машины и уйдут, смеясь.

Калугин снял с баранки руку и вытер намокший лоб. Ему вдруг стало до слез жаль себя, не теперешнего, уцелевшего, а того, прошлого, молоденького, беспомощного, холодного, которому так хотелось тогда есть и пить, и не умереть, остаться, сохранить хотя бы свое имя и фамилию, чтоб знали, что он был, что он жил и чувствовал и не щадил себя в этой опаснейшей операции…

Он вспомнил, как пытался широкой медной пряжкой вырезать на стене свое имя, камень оказался так тверд, что у него только хватило сил кое-как выцарапать на стенке: «В. Ка». Нет, надо было думать не о том, чтобы люди когда-нибудь прочли, что он уцелел после взрыва и прятался здесь, а о том, чтобы выбраться отсюда. Надо было уходить, пока он еще может двигать руками и ногами. Здесь его ждет верная гибель от голода, холода и жажды. Возможно, на материке кто-нибудь и поможет… Но как уйти в морской форме? Сразу же поймают!

Придется еще подождать, авось повезет, авось случится что-нибудь такое, что выручит его — и в фильмах он это видел, и в книгах читал: последний патрон остается у нашего бойца, петлю надевают на шею другого, ставят к стенке третьего, и… И в самый последний момент с криком «ура», в сверкании сабель и топоте копыт налетают свои, а враг трусливо поднимает вверх руки или спасается паническим бегством… Читал Калугин когда-то эти книги, смотрел эти фильмы, а сейчас… Было бы сейчас хоть немножко еды. Дважды пытался он поймать вылезавших на плиту больших зеленовато-черных крабов — он бы разбил их о камень и съел. Но только его вытянутая рука приближалась к их твердым шершавым панцирям, как они срывались с места и с удивительной для их неуклюжих фигурок стремительностью убегали за плиту или шлепались в воду.

— У, фашисты проклятые! — дважды выругался Калугин, потому что эти крабы вдруг чем-то напомнили ему свастику.

С каждым часом он чувствовал все большую, до звона в голове, слабость, и на следующий день готов был есть любых козявок, живущих в камнях. Да как не осматривал он пещеру, все ее щели, трещины и уголки, он не смог обнаружить ни одного живого существа: стояла глубокая холодная осень и всякая живая тварь уползла подальше и ненадежней спряталась.

И тогда Калугин понял, что должен немедленно уходить, пока остались кое-какие силы. Уходить даже в форме военного моряка.

И здесь ему опять повезло: вечером к мысу прибило распухший, сильно ободранный о камни труп немецкого солдата — с потопленного транспорта, что ли? — и Калугин с трудом выловил его, сделав из ремня петлю и зацепив за ногу. Кое-как выволок на плиту и, стараясь подавить отвращение, дрожащими от холода и слабости руками стащил с него зеленоватый френч, штаны, сапоги с шипами и снова спустил труп в море. Поздно вечером, скрипя зубами от боли, Калугин снял бушлат, брюки и ботинки, аккуратно скатал в сверток и положил в угол пещеры. Потом натянул на себя сырую и вонючую солдатскую одежду — солдат был почти одного роста с ним, и глубокой ночью на ощупь попытался по скале пробраться на берег. Стены скалы были настолько отвесны, что ему пришлось спуститься в воду и вплавь добраться до берега. Калугин вышел на гальку. С него текло, зуб не попадал на зуб. Его руки были пусты, так не хватало автомата. Он прислушался. Вокруг было тихо.

Скалистый спал или, точнее, делал вид, что спал. Настороженность, недоверие и страх повисли над городком. Боялись и те, кто оставался в нем, и те, кто захватил его. Было очень темно. Лишь у дальнего края его по-прежнему вспыхивали и тревожно шарили по морю прожекторы, очевидно, ожидая нового десанта, однако здесь уже, наверно, нечего было взрывать…

Калугин пошел к городу, к его окраине, где, судя по всему, должны были начаться маленькие домики, где его могли спасти, но и могли предать.

Быстрый переход