А он стоял с чемоданчиком в руке, в военной форме с недавно споротыми погонами, стоял и во всей яркой, живой, неоспоримой подлинности видел тех, кто лежал под этим обелиском, видел их возбужденными от стрельбы, с нагревшимися автоматами в руках, с гранатами, в лихо сдвинутых на правую бровь бескозырках. Он слышал ледяной рев штормового моря, когда они высаживались с СК. Он вдыхал одуряющий запах роз, цветущей сирени, и огромное, доброе, щедрое весеннее солнце слепило его глаза. А он стоял и вспоминал тусклое осеннее солнце тех дней…
И такая свалилась на него горечь, точно камнем придавило: они не дожили до этого дня и лежат вот здесь. А он дожил, уцелел. Его не присыпало, не придавило сухими камнями и щебенкой этой жесткой южной земли. Он стоял под прямыми жгучими лучами солнца и молча смотрел на братскую могилу. Все, что здесь случилось с ним и его товарищами, было так недавно, так цепко жило в его памяти, что казались неправдоподобными, абсурдными и даже кощунственными громкий смех у воды, песни, льющиеся из репродукторов, праздничный блеск неба и моря…
Скрипя кирзовыми сапогами, Калугин медленно прошел по накалившейся серой гальке мимо полуобвалившихся траншей, обрывков колючей проволоки и врытых в землю рельсов до нефтебазы — сейчас ее восстановили, расширили, и ее нельзя было узнать. Он хотел пройти на ее территорию, но для этого нужно было выписать пропуск. Конечно, он мог объяснить по внутреннему телефону в проходной, что когда-то был моряком и по приказу командования участвовал в ликвидации старой нефтебазы — военного объекта, захваченного противником, и ему, может быть, разрешили бы походить по ее территории, а может, и не разрешили бы.
И Калугин пошел дальше, туда, где с лейтенантом Гороховым и еще двумя десантниками они прикрывали огнем из автоматов отход уцелевших товарищей, которые должны были погрузиться на катер.
Вдруг Калугин увидел недалеко от воды синеватый пятнистый валунок. Он! Точно, это был он… Из-за него, распластавшись на гальке, Калугин вел огонь. Даже косые следы царапин от пуль видны…
Калугин встал на корточки, стал разрывать рукою сырую гальку, и пальцы его наткнулись на стальную острую пулю, как жало в теле, сидевшую в крупном песке. Он выцарапал ее и покатал на ладони, тяжеленькую и гладкую, совсем новенькую, точно вчера выпустили ее из ствола, чтоб убить его, подкинул, поймал и спрятал в карман.
— Отойди, солдатик, с солнца — застишь! — попросил его какой-то рыхлый белотелый курортник. Конечно же, он казался странным в эту жару, среди загорелых тел, в своей солдатской форме, в пыльных, изломанных на подъеме кирзовых сапогах. Война только кончилась, и люди хотели поскорей забыть о ней, и, кто мог, ехал сюда, на юг, полуголодный и тоже разоренный, но солнечный, с плеском моря и запахом глициний. Ехал сюда, чтоб оправиться от ран, оттаять, отогреться от военных стуж, болей, потерь и тоски. Калугин ушел с пляжа, поднялся повыше и по каменной извилистой тропе пошел вдоль кустов цветущего боярышника и кипарисов к дальнему, туманно-синему от дымки Дельфиньему мысу. Шел он долго, упорно думая о своем. Возле мыса по-прежнему было пустынно и глухо. Высокий, громадный, мощный, с плавно изогнутым скалистым хребтом и острым носом, он был до того необычаен и красив, что Калугин несколько минут неподвижно смотрел на него, силой подавляя вспыхнувшую в нем радость. Никогда не видел он его днем, при свете солнца и со стороны…
Возле мыса шумел свежий, солоноватый ветер и яростно пенились сверкающие на солнце гребешки волн, а Калугин все стоял и смотрел, смотрел на мыс. Потом тихо, почти неслышно сказал:
— Ребята, как здесь хорошо. А мы ведь тогда и не знали этого, не до того было. И ты, Костя, после войны хотел побывать здесь, а побывал я…
Мыс стал медленно расплываться в его глазах.
Может быть, до сих пор в его пещере хранится сверток морской формы? Даже наверно. |