В партию он тоже попал, вероятно, случайно: огромная семья с беспрерывно растущим числом Монек, Сонек и Арончи-ков всецело поглощала его.
— Почему же ты все-таки пешком пошла, а не на поезде поехала? — продолжал допытываться я.
— Маманя денег не дала. Нечего, говорит, на ученье еще деньги тратить. Теперь всех бесплатно учить обязаны. А нет, так дома работай. Она упорная. Я тайком ушла.
— А сколько времени шла?
— Десять ден.
— Чем же кормилась?
— Хлеба из дому взяла. До Оша хватило. Потом киргизы кумысом поили. Теперь лето, матки доятся.
— Сегодня что ела?
Таня неопределенно помахала головой.
— Здесь у вас пески пошли — жило редкое.
Я припомнил этот участок дороги, неорошенный, пустой… Туговато приходилось Тане в последние дни пути.
— Гафиз, Воробейчик! Тяните по червонцу! Купи себе, Таня, сандалики на базаре и там же пожри, протянул я ей три белых бумажки.
Она взяла просто, без ужимок.
— Вот вы какие добрые! Ну, спаси Христос!
— У вас в Токмаке еще в Бога веруют? — удивился я.
— У нас по старой вере, без попов. Церкву хотя и закрыли, только нам это ни к чему. И в комсомоле на религию не напирают.
— Теперь слушай дальше. На литфак тебя устроить легко, только чем ты жить будешь? Стипендия ведь пустяковая.
— Живут же другие?
— Большинству помогают кой-чем из дому.
— А я сама себе подработаю. Рук, что ль, нет? Вот они! — протянула Таня крепкие, загорелые до черноты руки. — Здесь у вас сарты богато живут, сад, огород у каждого. Без хлеба не останусь.
Добыть Тане путевку на литфак нам было, действительно, нетрудно. Это стоило лишь телефонного звонка из кабинета редактора, а замред Эйдельсон был чутким, отзывчивым человеком.
На следующий день он сам вручил Тане записку от соответствующего «ответственного», а прощаясь с ней шепнул мне:
— Как раз вам, Шир, по зубам говядина — романтика совоеменности. Чего лучше? Ломоносов с ситцевой юбченкой, к тому же еще босиком переваливает через горы. Жду очерка.
А Таня с раскрасневшимися, как маки Чуйской степи, щеками, прощаясь, тоже задержала меня:
— Послушайте, вчера написала, — вытащила она смятую бумажку и прочла мне стихи о снежном перевале и стае черных грифов, стороживших его на голых скалах. Эти огромные птицы с хищными лысыми, как черепа, головами, торчащими из серых воротников, поразили ее. Она называла их орлами. Стихи грешили и в метрике и в грамматике, но слушая их я ясно видел и мистически неподвижных грифов на суровых камнях, и едва заметную тропу на льдистом снегу перевала, и шагающую по ней девушку с тяжелым капом за плечами, и… даже хлопающую на ходу, оторванную подметку…
— Не заклевали тебя грифы, Таня?
— Меня не заклюют, — уверенно ответила девушка. — Они только на мертвячину храбры. Ну, проще-вайте! Всего!
Очерка о Тане я тогда не написал. У него не было концовки, и я решил подождать годик, а потом снова взглянуть на Таню, выждать, чтобы сама жизнь дала мне нужный конец. Ведь лучше жизни не выдумаешь.
Через год, просматривая газетку «Комсомолец Востока», я увидел стихи за подписью Т. Племёнко и жадно впился в них глазами.
Прочел, смял газету и злобно бросил в угол. Размер, ударения и грамматика — все было правильно, но… не было в них Тани. Не было ни красных маков весенней степи, ни девушки на перевале.
Заклевали Таню грифы!..
— Гони природу в дверь, она влезет в окно, — кажется так какой-то древний мудрец говорил… Правильно говорил. |