Изменить размер шрифта - +
Но когда ему было велено задремать, фокус не удался, хотя бровастая тетёха и та уже оттопырила губу…

«Ышь, вылупился! Хоть мешок на морду набрасывай!» – зло подумала Григорьевна и ушла в дежурку. Там она остановилась перед зеркалом; от никчёмности вида своего поморщилась; щёку дёрнула нервная жилка.

– Язви его! – сказала хрипло, но беззлобно. – Надо же, растележилась… Нашла перед кем…

 

Наконец затеплился рассвет. Подхватывая на совок мусор, Григорьевна пятилась вдоль вагона. Когда она поравнялась с мужичком, тот вскочил, оступился, пал на колени, ухватился за неё и стал подниматься по её телу, как пьяница по столбу. Из близкого купе, ровно курицу из мешка, кто-то выпустил хохот. Проводница веником хлестанула влезавшего прямо по шафрану, под которым обнаружилась плешь. Мужичишка ухнулся на лавку, придавил сонной тётке стегно. Та заверещала. С верхней полки явилась крепкая рука и влепила ей такой щелбан, что тетёха лишилась голоса. А проводница уже сидела в дежурке, пытаясь понять: оскорбили её или обласкали?

Всю свою жизнь Григорьевна и не думала, что кто-то на неё позарится. Кроме сто раз проклятого ею мужа, не знавала она в своей жизни больше никого и напрочь изжила в себе женщину. Да и Филиппа Лопаренкова помнила она в мужьях не больше года. Женился он не на ней, а на богатстве её отца. И только этой любовью был до предела обуян.

На солончаковых выпасах Барабы стада Григория Дзюбы нагуливали в ту пору молоко особого вкуса. Масло отличалось неподдельной солонцой, и потому облизывались на него не только русские гурманы. Так что с огромным куском этого масла Филипп Лопаренков и заглотил, как случайную муху, дочку Григория Дзюбы.

 

Проводница вновь глянула в зеркало и отвернулась. Но тут же отразилась в стекле пока ещё тёмного окна. Там впадины её глазниц представились очами, мерцание капельных зрачков – влажной поволокою. И себя, заоконную, Григорьевна вдруг пожалела.

– Хозяюшка-а, – проник в щёлку двери виноватый голос. – Прости дурака.

Она тяжело шагнула, во всю ширь раскатила дверь и с маху опустила кулак на плешивое темя мужичка. Тот вякнул, нервно поддёрнул локотками брюки и исчез.

– А не суйся… – тихо сказала она в пустоту. – Ышь, кобель паршивый! Всю серёдку вывернул…

 

Отец её, Григорий Дзюба, революцию принял сразу. Сам явился перед новой властью, сам сказал – всё ощупное, видимое и спорое примите от меня с пользою для светлого дня родимой земли!

Широко шагнув в светлый день, Дзюба и о чёрном не забыл: столько отложил, что никак не мог его дождаться. Нетерпение это и учуял зятёк. Когда же по Сибири взялась орудовать колчаковщина, Филипп смекнул, что пора кричать ура. Но тесть пояснил зятю: сколь блоха ни скачи, а ржать ей не придётся… Тогда Филипп встал перед большим колчаковцем и предложил – давай поровну!

Взяли Дзюбу, а тот – кремень! Как ни долбили, даже искры не высекли. Денщик, который пластал его кнутом, балагуром оказался. С каждым ударом читал, как псалтырь: «Не таи, не прятай ни серебра, ни злата, ни от царя, ни от ката, а спрятал, змей, сокрыть умей; а вот те ишшо на бока – не примай в зятевья дурака…»

Из приговорок Дзюба утвердился в своей догадке, чья охота подсунула его под кнут. Филипп и сам не боялся быть уличённым. Закопать надеялся грех в тестевой могиле. Не подумал, что такого в кровь забитого тестя примет и укроет тёмная ночь. Тогда Филиппу словно кто пружины в задницу вставил: за три дня от Каинска до Колывани допрыгал. Там и остопился потому, что дорогу ему вовсе нежданно загородил расхлёстанный тесть…

В тот день Григорьевна и овдовела, и осиротела. И осталась на свете молодой, одинокой, обнищалой матерью.

Быстрый переход