То, что произошло в комнате Вирджинии, по-своему даже полезно. Это позволяет установить между нами справедливые, уважительные отношения. Да, я твой бог, и с сегодняшнего дня ты обязан почитать меня. Запомни: нет больше ни детей, ни родителей, ни женщин, ни мужчин, ни молодых, ни стариков. Нет ни животных, ни растений — нет ничего. Есть я, и только я. Недавно в комнате дочери твоей Ирены я был одновременно тобой, собиравшимся изнасиловать Вирджинию, и Вирджинией, едва не ставшей жертвой твоего насилия".
От негодования я взрываюсь: "- Ах вот как, бог?! Это ты-то? Не смеши! Хотя здесь впору плакать, а не смеяться. Если ты — бог, то я в таком случае супербог. Я могу крутить и вертеть тобой, как мне заблагорассудится, а нужно будет — так и вовсе уничтожу".
"Он" почему-то не отвечает. Молчит как рыба, словно "ему" больше нечего сказать. Продолжаю уже спокойным, рассудительным тоном: "- И тем не менее я хочу еще раз услышать твое мнение. Ты прав: пустой дом, в котором я поселился вдали от собСтвенной семьи, — это моя жизнь, и в этой опустошенной жизни ты просто не мог не выпятиться и не остервенеть. Поэтому первым делом я вернусь к Фаусте и сыну. Кроме того, расставим все точки над "i" в нашем споре. Никакой ты не бог, а я не супербог. Я — обыкновенный горемыка с необузданным темпераментом, а ты — всего лишь оружие этого порока. Теперь я постараюсь вернуться к прежней жизни".
Молчит. Наверное, ждет моего "последнего" слова. Продолжаю: "- Что же касается столь ненавистной тебе сублимации, то знай: я скорее буду считать себя неудачником, слабаком, бесталанным киношником, чем хотя бы на секунду допущу, что она невозможна".
Снова молчание. Немного выждав, заключаю: "- Я все равно останусь жалким "ущемленцем" и буду верить в сублимацию, и эта вера будет поддерживать меня в непрестанной борьбе с тобой, невзирая на то, что в большинстве случаев я вынужден уступать".
Я уже подъехал к дому Фаусты. Пока ставлю машину в том месте, куда ставил ее много лет, внезапно обнаруживаю, что вездесущий и всемогущий бог, которого, по "его" мнению, я обязан всячески почитать, с обескураживающей легкостью превращается в развязного хвата. Как будто ровным счетом ничего не произошло, как будто совсем недавно я не был на волосок от смерти, как будто соблазн убийства, а следом и самоубийства, даже не коснулся меня, "он" бодреньким голоском восклицает: "- А ну-ка, опусти глаза и глянь на меня. Что скажешь? И все это для Фаусты. Я жуть как по ней соскучился. Эх, здорово, что мы возвращаемся домой!..
"Он" такой громадный, что я вынужден встать боком в крошечном лифте, иначе в буквальном смысле не поместился бы с такой доселе невиданной "стойкой". Лифт медленно ползет вверх. И тут "он" начинает вопить: "- Выпусти меня, вынь, дай вздохнуть! — Что, прямо здесь, в лифте? Да ты с ума сошел! — Ничего подобного. Я хочу сделать Фаусте сюрприз; пусть знает, что твое возвращение домой и ваше примирение — это моя заслуга.
— Ну хорошо, хорошо, войдем в квартиру, тогда и выпущу.
— Нет, здесь! Сейчас же! — В лифте стеклянные дверцы; что, если кто-нибудь увидит? — Вот и пусть полюбуются. Я так хочу. Пусть все видят, что такое настоящая красота".
Делать нечего. Приходится "его" ублажить. Как назло, именно в этот момент мы проезжаем площадку третьего этажа. За стеклами лифта мелькает седовласая головка почтенной синьоры: увидев "его", она растерянно вытаращила глаза.
"— Я ее знаю, — замечаю я удрученно. — И она меня узнала. Она из этого дома. Как я теперь ей в глаза посмотрю? Скажи, как? — Она, может, впервые в жизни увидела такую красоту. Так что не дрейфь". |