|
— В общем, так, я пойду к Михаилу Эдуардовичу, чайку попью. Через полчаса вернусь. Приведите его в божий вид хоть немного, чтобы с ним работать было можно. И я видела, у вас в обезьяннике сидят двое. Прикажи, пусть полы здесь начисто вымоют, я в таком гадюшнике сидеть не собираюсь.
— Как прикажете, Ирина Владимировна, можно и полы помыть. — Лицо мужчины Лунин не видел, но почему-то был уверен, что тот улыбается. — Только что толку, если он все равно ничего признавать не хочет?
Женщина ответила что-то невнятное, затем хлопнула, закрываясь, дверь. «Полчаса. Она придет через полчаса, — подумал Лунин, вновь проваливаясь в забытье. — Полчаса — куча времени. Можно успеть немного поспать».
Полчаса спустя он вновь сидел все на том же табурете, глядя на расположившегося напротив него человека. На этот раз человек не улыбался Лунину и не раскачивался взад-вперед, как делал тот, кто сидел раньше на этом скрипучем стуле. Человек смотрел на Лунина задумчиво, а на лице его отчетливо была видна смесь жалости и брезгливости, с какой обычно смотрят на собирающих милостыню безногих. «Девяносто процентов брезгливости и десять жалости, — оценил Лунин, — хотя десять — это, пожалуй, многовато. Процентов пять, не больше».
Он не угадал. Основной, если не сказать, единственной эмоцией сидящего перед ним человека был гнев. Шестаковой действительно было из-за чего сердиться. Всего десять минут назад, сидя в кабинете начальника уголовного розыска подполковника Головкова и попивая чай с шоколадными конфетами, вазочку с которыми подполковник доставал из шкафа лишь для особо приятных его сердцу посетителей, она узнала, что задержанному еще так и не предъявили ту единственную, но неоспоримую улику, которая позволяла вполне уверенно утверждать — именно он виновен в смерти, а точнее, в убийстве Дарьи Мещерской. С удивлением глядя на бумажный пакет, в котором лежала улика, Шестакова поставила на стол чашку с недопитым чаем.
— То есть вы хотите сказать, что Лунин ничего об этом не знает? И ваши люди просто так лупили его всю ночь, вместо того чтобы предъявить доказательства?
— Ну почему же «просто так», — Головков вовсе не выглядел смущенным, — мы ведь знаем об этом пакетике. И о его содержимом тоже знаем. Так что, просто так, дорогая Ирина Владимировна, здесь никого, как вы изволили выразиться, не лупят.
— Я все равно вас не понимаю, Михаил Эдуардович. Мне кажется, признание уже можно было давно получить, причем не прибегая к этим вашим методам убеждения.
— Может быть, и можно, — на лице подполковника появилась злая улыбка, — но, может быть, я хочу, чтобы он признался. Сам! Без всяких доказательств. Может быть, я хочу, чтобы он покаялся в том, что сделал. Вот прямо здесь, передо мной, в моем кабинете!
Голос Головкова дрожал от возбуждения. Последние слова он уже выкрикивал, вскочив на ноги и упираясь сжатыми кулаками в черную матовую столешницу. Шестакова почувствовала, как на лицо ей угодили несколько капель слюны, и брезгливо отстранилась.
— Такое ощущение, Михаил Эдуардович, что вы слишком близко к сердцу восприняли это дело. Я ошибаюсь или тут в самом деле что-то личное?
Головков опустил голову и некоторое время стоял молча, разглядывая свои сжатые, побелевшие от напряжения кулаки. Наконец он сполз обратно в кресло и еле слышно, не глядя на Трошину, пробормотал:
— Нет, вы не ошибаетесь. Здесь у меня личный интерес. Очень личный.
Лицо женщины Лунину нравилось. Четко очерченные скулы, тонкий прямой нос, изящные линии бровей. Подбородок, конечно, немного тяжеловат, но он не портит лицо, скорее, придает ему некую уверенность в собственной красоте. И, в довершение ко всему, глаза — огромные зеленые глазища, которые смотрят сейчас прямо на него, а быть может, пытаются заглянуть ему прямо внутрь. |