— У твоего брата тоже так было?
На фарфорово-белом лице Дзалуммы отразилась нерешительность, но она все-таки была вынуждена сказать правду.
— Нет. Она всегда говорила странно, с самого детства, еще до того, как начались приступы. Она… она видит и знает то, что скрыто от остальных. Многое из того, о чем она говорила, свершилось. Я думаю, Господь коснулся твоей матери своей дланью, наделив ее чудесным даром.
«Убийство и замыслы убийства». На этот раз мне не захотелось поверить Дзалумме, поэтому я предпочла убедить себя, что в данном случае служанка стала жертвой предрассудков.
— Спасибо, — сказала я.
Она улыбнулась и, наклонившись, обняла меня за плечи.
— Больше не будешь дежурить. Теперь моя очередь. Иди и поешь.
Я бросила неуверенный взгляд на маму, по-прежнему чувствуя себя ответственной за то, что случилось утром.
— Ступай, — произнесла Дзалумма тоном, не допускавшим возражения. Теперь я с ней посижу.
Я поднялась и вышла из комнаты. Но не отправилась на поиски кухарки, а спустилась вниз с намерением помолиться. Прошла на задний двор, пересекла сад. За садом находилось небольшое строение — наша часовня. Ночь была холодной, облака, затянувшие небо, закрыли и звезды, и луну, но я захватила с собой фонарь, чтобы не споткнуться на ступеньках, наступив на край собственной юбки.
Открыв тяжелую деревянную дверь часовни, я скользнула внутрь. Там было темно и мрачно, горели лишь ладанки перед небольшими изображениями наших семейных святых покровителей: Иоанна Крестителя, Девы с лилией — любимой святой моей матери, именем которой был назван собор Санта-Мария дель Фьоре, и святого Антония, в честь которого назвали отца; на руках у святого сидел младенец Христос.
Большинство частных семейных часовен во Флоренции были расписаны огромными фресками, часто изображавшими членов семейства, лики святых или мадонн. В нашей часовне не было подобных украшений, если не считать изображений трех святых. Главное украшение было подвешено над алтарем — большая деревянная статуя распятого Христа с таким же скорбным выражением, как у пожилой кающейся Магдалины в баптистерии собора.
Войдя, я услышала тихий низкий стон. Подняла лампу, посветила туда, откуда он доносился, и увидела темную коленопреклоненную фигуру у алтарного ограждения. Отец самозабвенно молился, прижавшись лбом к костяшкам крепко сцепленных пальцев.
Я опустилась на колени рядом с ним. Он повернулся ко мне, в его янтарно-светлых глазах блеснули непролитые слезы.
— Прости меня, дочка, — сказал он.
— Нет, — возразила я. — Это ты должен меня простить. Я тебя ударила. Самый ужасный проступок, какой только может совершить ребенок, — ударить собственного отца.
— Я тоже тебя ударил, без всякой причины. Ты ведь только хотела защитить свою мать. Я тоже этого хотел, а совершил прямо противоположное. Я старше тебя и должен быть мудрее. — Он поднял глаза на образ страдающего Христа. — После стольких лет мне следовало бы научиться держать себя в руках… — Мне хотелось, чтобы он перестал себя упрекать. Я опустила ладонь на его руку и сказала, как ни в чем не бывало:
— Вот, значит, как — я унаследовала твой дурной характер.
Он вздохнул и нежно провел подушечкой большого пальца по моей щеке.
— Бедное дитя. В том нет твоей вины.
Мы обнялись, по-прежнему стоя на коленях. В это мгновение медальон выскользнул у меня из-за пояса. Ударившись о мозаичный мраморный пол, он описал на ребре идеальный круг и, наконец, упав плашмя, остановился.
Я смутилась. Отец из любопытства потянулся к круглому диску, поднял его и рассмотрел — глаза его тут же прищурились, он слегка дернул головой, словно уклоняясь от удара. |