Флавио забрал детей к себе. Медсестра отпросилась на пару дней и должна была вернуться следующим утром. Я приехала. К двум часам ночи Элиза уже беспрерывно жаловалась на боли. У нас не осталось ни одной ампулы темджезика, и мы позвонили в «скорую». Франческо объяснил ситуацию. Приехал дежурный фельдшер. Но и у него темджезика тоже не оказалось. Он настаивал на том, чтобы дать бускопан. Франческо психанул, посоветовав фельдшеру засунуть бускопан себе в задницу (так и сказал), и потребовал дать ему рецепт на морфий, чтобы сбегать за ним в аптеку, но фельдшер отказался, заявив, что для этого средства нужен специальный рецепт, который может выписать только врач. Франческо не желал слушать никаких резонов и продолжал настаивать на своем, теряя терпении. Если бы я не вмешалась, он задушил бы фельдшера. Кончилось тем, что он вышвырнул из дома и фельдшера, и санитара под крики Элизы, обезумевшей от дикой боли. Было три часа ночи, когда Франческо позвонил моему другу-профессору, помчался к нему, заставил выписать рецепт, нашел дежурную аптеку и в полчетвертого уже был дома с морфием. Он сам сделал укол, чего ни разу в жизни не делал. Я перестала понимать, на каком я свете. Рассказывать об этом — и то ужас. Элиза кричала от боли, Франческо матерился и кричал тоже, звонил профессору, убегал, возвращался, ставил очередной укол… Это был сущий кошмар.
За два дня до смерти Элиза впала в кому. Прошло ровно шесть месяцев, как и предсказывал мой друг. Эти два дня Франческо сидел возле нее, не отпуская ее руки, не ел, ни разу не заснул, ни разу не поднялся со стула.
До самого последнего мгновения Франческо надеялся, что Элиза выкарабкается.
— Плевать мы на него хотели, на этого ракового ублюдка, увидишь, мы справимся, мы сильнее его, — говорил он Элизе, когда видел, что боль отступала. А замечая, что она слабеет, говорил: — Не будем отчаиваться, подумаешь, какая-то небольшая опухоль.
Элиза улыбалась ему с подушек, трогательная, бледная, исхудавшая и очень красивая. Как всегда, очень красивая. Болезни, которая отнимала у нее жизнь, не удавалось исказить ни ее красоты, ни ее улыбки. Странной улыбки, которую невозможно описать словами.
В первые дни болезни она еще держалась. Но очень скоро ее внешность стала вызывать у нее сначала досаду, а потом и ненависть. Усиливавшаяся худоба доводила ее до паранойи. Она спрятала все свои фотографии и начала ходить в ванную для прислуги, где не было зеркала. Когда она по-настоящему поняла, что ее участь предрешена, перепуганная, она потеряла контроль над собой. Обижалась на всех, на меня, на Франческо и особенно на Бога. Потом наступил перелом. Она смирилась, успокоилась, обрела в себе какие-то силы и даже осмелилась взглянуть на себя в зеркало. Всего один раз. Это было при мне. Я сопровождала ее в ванную, она сама попросила меня об этом — не потому, что была настолько слаба, что едва держалась на ногах, а потому, что рассчитывала, что я не позволю ей посмотреться в зеркало. Когда она себя в нем увидела, она замерла на полминуты, провела пальцами по впавшим щекам, слегка распахнула халат и после этого повернулась ко мне:
— Хватит, пошли отсюда. Мне не хотелось умереть, не посмотрев на свое лицо. Будем надеяться, что там, куда я уйду, я буду походить на себя прежнюю. Мне неприятна мысль о том, что я навечно останусь такой худой.
И улыбнулась. И с тех пор все время улыбалась этой своей странной улыбкой, становившейся все более прекрасной.
Франческо плакал. Последнее время он плакал всякий раз, когда выходил из ее комнаты. Он старался, чтобы малышка Лаура не видела этого, но в моем присутствии не сдерживался и рыдал в голос. Так же, как рыдала я, когда за два месяца до смерти Элизы они официально поженились. В этот день Элиза была так счастлива, что казалась выздоровевшей. На церемонию они пригласили шесть человек: родителей, Флавио как свидетеля со стороны Франческо и меня, которую захотела видеть своей свидетельницей Элиза. |