Изменить размер шрифта - +
«Вот идиоты! Когда же они научатся говорить детям правду! Фу!» — И она в крайнем раздражении стала гасить сигарету.

— Значит, вам не все равно… — выговорила Дебора, осторожно ступая на новую почву.

— Да, черт возьми, ты права: мне не все равно! — был ответ.

— Тогда я вам расскажу такое, чего никто не знает, — сказала Дебора. — Они меня ни разу не пожалели, никто. Ни когда так грубо залезали мне внутрь, ни когда мне было так больно и стыдно, ни когда так долго и тупо врали, будто в насмешку. Они ни разу не попросили прощения, и я их не прощаю.

— То есть как?

— Они не избавили меня от опухоли. Она все там же, разъедает меня изнутри. Только теперь ее не видно.

— Тем самым ты наказываешь себя, но не их.

— Упуру наказывает нас всех.

— Упу… — как?

Внезапно распахнулся Ир, ужаснувшись, что одна из самых его сокровенных тайн выскользнула в земной мир, в залитый солнцем кабинет с креслами-ловушками. Ирский язык держался в глубокой тайне и тем тщательнее оберегался от людей, чем настойчивее овладевал ее внутренним голосом. По-ирски «упуру» означало все воспоминания и чувства, связанные с тем последним днем на больничной койке, когда все, что находилось поблизости, стало расплывчато-серым.

— Как ты сказала? — переспросила доктор, но Дебора от страха ринулась в Ир, и он сомкнулся, как воды, у нее над головой, не оставив даже ряби там, где она исчезла; поверхность была гладкой, а Дебора канула.

Глядя на нее, отшатнувшуюся от простых слов, или доводов, или утешений, доктор Фрид думала: насколько же больные страшатся своей собственной неконтролируемой власти! Им трудно поверить, что они всего лишь люди и что гнев их не выходит за человеческие пределы!

 

Через пару дней Дебора вернулась в Междуземье, откуда открывался вид на Землю. Вместе с Карлой и несколькими другими она сидела в коридоре возле палаты.

— Тебя в город отпускают? — спросила Карла.

— Только раз отпустили, когда мама приезжала, а так — нет.

— Хорошо время провели?

— Ничего. Она все пыталась из меня вытянуть, отчего я заболела. Не успели мы присесть, как ее прямо понесло. Ясное дело, она не нарочно в меня впивалась, но я, даже если б знала, не смогла бы ей ответить.

— У меня иногда прямо зла не хватает на тех, из-за кого я заболела, — подхватила Карла. — Говорят, чтобы от ненависти избавиться, нужно много сеансов психотерапии пройти. Ну, не знаю. А потом, до моей вражины ни злоба, ни прощение не доберутся.

— И кто это? — спросила Дебора, сомневаясь, что речь идет об одном человеке.

— Да мать моя, — буднично ответила Карла. — Она сперва в меня пулю выпустила, потом в братишку моего, потом в себя. Они умерли, я выжила. Папаша новую бабу привел, тут я и рехнулась.

Это были жесткие, обнаженные речи, без эвфемизмов, обычных вне этих стен. Жесткость и грубость были существенными привилегиями больничного мирка, и все пользовались ими напропалую. Для тех, которые лишь втайне осмеливались думать о себе как о странных и необычных, свобода заключалась в свободе называться «чокнутыми», «с приветом», «ку-ку», «придурками» или, выражаясь более серьезно, «сумасшедшими», «безумными», «с отклонениями», «не в себе». Существовала даже иерархия этих привилегий. Орущих, пучеглазых обитателей четвертого отделения называли «больными»; сами о себе они говорили «шиза». Только им разрешалось беспрепятственно ставить на себе клеймо «чокнутых» или «сумасшедших».

Быстрый переход