Изменить размер шрифта - +
Легко выбрасывала – старые вещи, надколотые чашки. Мне нравились новые скатерти, новые занавески, тарелки, ложки, полотенца. Нравилось ощущение новизны, чистоты, незамытости и незастиранности. Сейчас не выбрасываю. Сижу и обрастаю ненужными безделушками, которые приносит Лена: скляночками (крупу пересыпать), пустыми банками (варенье переложить или соленья, хотя я давно не ем ни того, ни другого), ведрами и тряпками – одна для пыли, другая для стекла, третья, пятая.
      
      Ладно, попробую сначала.
      Мама считала, что если девочке дать мужское имя, то она многого добьется в жизни – мужское имя определит твердый характер. Папа хотел назвать меня Жанной или Эллой. Он как раз испытывал слабость к таким вычурным именам – Стелла, Белла – с двойными согласными, которые обожал. Эти длинноты казались ему невероятно привлекательными. Беременная мной мама махала в ужасе руками. Первую неделю жизни я была Кирой. Но мама, уже придя оформлять свидетельство о рождении, вдруг передумала и записала меня Александрой. Сашей.
      Как ни странно, папе даже понравилось сочетание этого решительного «др». Он всегда называл меня полным именем – никаких Шурочек и Сашенек.
      Родители были врачами. Папа хирургом, мама – терапевтом. Я очень хорошо помню папины руки. У него была совсем не мужская рука: маленькая, изящная, узкая – шестой размер перчаток, – с тонкими аккуратными пальчиками. У мамы, наоборот, была, как шутил папа, крепкая крестьянская рука: тяжелая, с широкой ладонью. Папа иногда не мог найти свои перчатки в тумбочке и носил мамины, женские. Они ему были великоваты. Память сохранила этот миг – как он стоит около лифта в женских перчатках, а я в пижаме рядом – провожаю. Я всегда провожала его по утрам до лифта. Лифт был старый, с двумя дверями. Дверка-раскладушка с «секретом»: плотно не закроешь створки – не поедешь. И тяжелая, грохочущая дверь-застенок. Я до ужаса боялась ездить в нашем лифте – остаться там замурованной, захлопнутой. И за папу боялась.
      У нас с ним был такой ритуал, символизирующий начало дня, – он махал мне из-за решетки, а я смотрела, как опускается в шахту кабина… И только после этого шла умываться, чистить зубы, собираться в школу. Мама рассказывала, что когда я была совсем маленькой, то никак не могла понять, что папе не нужно на работу, если суббота или воскресенье и нет дежурства. Отказывалась идти есть, с плачем подходила к спящему папе и будила его. Успокоить меня они не могли. Папе приходилось вставать и изображать уход на работу. Я тут же переставала плакать, и все шло как обычно. Даже то, что папа спускался, накинув на пижаму пальто, на первый этаж и тут же поднимался – возвращался домой, меня не смущало. Главное – проводила. Все, как положено. Родители смеялись и говорили, что я вырасту консерватором, что, кстати, оказалось правдой. Мне нужны ритуалы, я привязана к привычкам, к распорядку, который сама себе и устанавливаю.
      Считалось, что папа – гений. В молодости я в этом сомневалась – не верила, что гении могут жить, есть, одеваться, ложиться спать. Мне казалось, что все гении должны быть мертвыми – Эйнштейн, Ньютон, Леонардо да Винчи. Поэтому представить своего папу гением я никак не могла. Даже когда собирались гости – папины коллеги, которые произносили тосты и пили за папин талант, за его гениальное чутье, за чудеса, которые он совершал на операционном столе, я хмыкала и надувала губы, как делают все подростки в период отрицания всего на свете.
      А сейчас у меня нет никаких сомнений – папа был совершенно гениален, как и мама. Каждый по-своему.
      Мама же всегда признавала главенство папы – и профессиональное, и интеллектуальное, и бытовое, если так можно выразиться.
Быстрый переход