Потому что кроткие наследуют землю не только в грядущем веке, но и в нынешнем. Слишком тяжелой и безнадежной была бы жизнь без этого обетования.
И потому прежние вотчины были сохранены за монастырями, никто не покусился отнять их.
Игуменья Алипия, немолодая, рослая женщина с почти мужскими ухватками, управляла монастырем твердо и уверенно. Сестры всегда были заняты работами — по огороду, на кухне, в странноприимном доме, где хватало забот и с больными, и с голодными, и с несчастными.
Узницу, привезенную в монастырь под вечер, при большой охране, матушка Алипия встретила спокойно, строго, но без излишней суровости. Настасья не помнила себя от ужаса. Всю дорогу до Москвы она, не переставая, плакала. Ее лицо распухло, как подушка, глаза сделались крошечными и заплыли, губы потеряли форму, искусанные и запекшиеся. Девушка плохо понимала, что именно случилось с ее семьей. Знала только, что беда — и беда непоправимая. Никогда больше не будет ее жизнь такой светлой, спокойной, тихой, как прежде. Настасья не знала за собой тяжелой вины, за которую Господь мог покарать ее столь ужасно. Не знала она таковой вины и за своими родителями.
Но, может быть, это испытание послано ей для укрепления ее веры, для испытания ее любви?
В затуманенный горем разум Настасьи эта мысль пока не проникала.
— Оставьте нас, — распорядилась матушка Алипия, когда обезумевшую пленницу ввели к ней стрельцы. — Ступайте на кухню, вас накормят сестры, и тотчас покиньте обитель.
Стрельцы подчинились и скрылись из виду. Настасья, казалось, даже не заметила этого. Она плохо соображала и почти ничего не видела.
— Сядь, дитя, — велела ей матушка.
Настасья огляделась по сторонам, нашла скамью, опустилась на краешек.
— Тебя привезли сюда для вечного заточения, — заговорила игуменья. — Ты понимаешь это?
Девушка кивнула с глубоким вздохом.
— Не стоит сожалеть об этом, — продолжала игуменья. — На все воля Божья. Здесь Господь залечит твои раны, здесь ты обретешь покой, какого никогда не встретишь за стенами обители. Поверь, я знаю, что это так.
— Я знаю… — заплакала Настасья. — Что с матушкой моей? Что с батюшкой?
Она вскочила и бросилась игуменье в ноги.
— Скажите мне, добрая матушка, что с ними? Эти люди, стрельцы, они ничего мне не говорят! Только смеются и говорят, что отец мой пек блины! Объясните мне, Христа ради, что за блины? Почему они все смеются?
— Смеются они потому, что глупы и не знают слов утешения, — проговорила игуменья, склоняясь над коленопреклоненной девушкой и складывая ладони на ее голове, — а «блинопеками» именуют фальшивомонетчиков… Отец твой казнен по обвинению в этом преступлении, и матушка твоя не пережила его…
— Я знала, — шепнула Настасья. И вдруг вскинула голову, встретившись горящим взором с глазами игуменьи: — А брат? Матушка, у меня ведь был брат! Что с ним? Об этом говорили вам стрельцы?
— Твой брат преступник, — сказала игуменья. — Я не знаю, какова его судьба. Он бежал, и его до сих пор ищут. Молись за него, Анастасия, чтобы он раскаялся, чтобы умягчилось его каменное сердце…
— У моего брата вовсе не каменное сердце, — прошептала Настасья. — Впрочем, это уже неважно…
Она снова поникла головой. Слезы потекли по ее лицу.
— Ты будешь жить здесь, в отдельной келье, — сказала игуменья. — У тебя будет келейница, матушка Николая. Она стара и опытна. Только совсем глухая. Будешь шить покровы и расшивать жемчугом оклады. Умеешь ты это делать?
— Меня учили, — сказала Настасья. |