Животко отошел подальше в лес, но и в чаще настигал его шум.
Мальчик упал на колени и заплакал. Ему казалось, что злая судьба оторвала от его души огромный кусок мяса и сейчас пережевывает его острыми, крепкими зубами.
* * *
Гвэрлум причесывала перед зеркалом волосы, стараясь так заколоть отрастающую челку, чтобы непослушные жесткие прядки не падали на брови и не вырывались из-под зажимок. Она то мочила их водой, то прижимала ко лбу — помогало мало. Наконец она убрала их под плотную ленту и начала повязывать платок.
Эти средневековые женские уборы, скрывающие волосы, придавали обнаженному лицу особенную притягательность. Ничто не отвлекало взгляда от нежного очертания подбородка, от гладких щек и больших, выразительных глаз. А если подбородок немного начал отвисать — ну, случится же такое после сорока лет! — его можно подтянуть повязкой, и ничего не будет видно. Очень удобное на самом деле приспособление. В Европе тоже так носили. Только веком раньше.
«Все равно, как монашка», — бормотала Гвэрлум, сооружая себе по возможности изящный головной убор.
И вдруг что-то произошло с ее зеркалом. Оно и без того не было слишком гладким и отражало лицо только в общем приближении — Наталья, во всяком случае, не вполне была им довольна. А тут по серебряной поверхности зеркала пробежала мелкая рябь, потом серебро почернело, сделалось как стоячая вода. Наталья замерла, не в силах оторвать взгляда от происходящего.
Медленно, постепенно из черноты начало проступать совершенно другое лицо. Оно не принадлежало Гвэрлум. Оно вообще не было женским…
— Неделька! — вскрикнула Наталья.
Неделькино лицо озарилось слабой, как будто извиняющейся улыбкой — и пропало. Зеркало опять было серебряным, и в нем подрагивало и искажалось отражение Наташи Фирсовой. К счастью, оно не передавало в полной мере того ужаса, что застыло в ее темных глазах, и Гвэрлум не видела, как дергаются углы ее губ, и какой мертвенно-зеленоватой она сделалась.
* * *
Харузин проснулся и не сразу понял, что с ним происходит. Кругом царила тьма. Тьма лежала и на его душе. Какое-то страшное несчастье случилось перед тем, как он заснул…
И тотчас это несчастье обрушилось на Харузина, как будто оно сторожило поблизости и только ждало удобного мгновения, чтобы снова напасть на свою жертву и начать терзать ее острыми, ядовитыми когтями.
Он арестован. У него связаны руки. Скоро начнется гангрена, если его не освободят, и пальцы станут гнить от нехватки свежей крови… Господи, ну что за ерунда лезет в голову! Кстати, эту голову вполне могут отрубить…
Происходящее напоминало ролевую игру с очень глубоким погружением в роль. Потому что было слишком жутким для того, чтобы оказаться реальностью.
Темнота ожила. Кто-то зашевелился под самым боком у Эльвэнильдо и со стоном проговорил:
— Сергий, ты здесь?
— Да…
Харузин узнал воришку-деда.
— За что нас тут держат? — спросил Харузин.
— Откуда же нам знать… — пропыхтел дед. — Это господа каких-то дел наделали…
Харузин вспомнил: вчера из дома вывели обеих женщин, мать и дочь, а Глебова так сильно избили, что он потерял сознание.
— Господин Глебов здесь? — спросил Харузин, повышая голос.
Поначалу ему никто не отвечал, а потом конюх прокричал, как будто требовалось угомонить лошадь:
— Что блажишь? Житья от тебя нет, басурман поганый! Нет здесь Глебова!
Харузин погрузился в молчание. Ему было больно и страшно. И все время казалось, что нужно что-то делать, а делать было совершенно нечего. Никто здесь не желал утешения, никто не собирался утешать его, Харузина. |