.
- Признайся, ты, помнится, тогда не хотел отвечать на мой вопрос: ведь ты сказал ей, что я ее любил?
- Я все ей сказал, всю правду... Я ей всегда правду говорил. Скрытничать перед ней - это был бы грех! Пасынков помолчал.
- Ну, а скажи мне,- начал он опять,- скоро ты разлюбил ее или нет?
- Не скоро, но разлюбил. Что пользы вздыхать понапрасну? Пасынков перевернулся ко мне лицом.
- А я, брат,- начал он, и губы его задрожали,- не тебе чета: я до сих пор не разлюбил ее.
- Как! - воскликнул я с невыразимым изумлением,- разве ты любил ее?
- Любил,- медленно проговорил Пасынков и занес обе руки за голову.- Как я ее любил, это известно одному богу. Никому я не говор ил об этом, никому в мире, и не хотел никому говорить... да уж так! На свете мало, говорят, мне остается жить... Куда ни шло!
Неожиданное признание Пасынкова до того меня удивило, что я решительно не мог ничего сказать и только дум ал: "Возможно ли? как же я этого не подозревал?"
- Да,-продолжал он, как бы говоря с самим собою,- я ее любил. Я не перестал ее любить даже тогда,когда узнал,что сердце ее принадлежит Асанову. Но тяжело мне было узнать это! Если б она тебя полюбила, я бы по крайней мере за тебя порадовался;
но Асанов... Чем он мог ей понравиться? Его счастье! А изменить своему чувству, разлюбить она уж не могла. Честная душа не меняется...
Я вспомнил посещение Асанова после рокового обеда, вмешательство Пасынкова и невольно всплеснул руками.
- Ты от меня все это узнал, бедняк! - воскликнул я,- и ты же взялся пойти к ней тогда!
- Да,- заговорил опять Пасынков,- это объяснение с ней... я его никогда не забуду. Вот когда я узнал, вот когда я понял, что значит давно мною избранное слово: Resignation. Но все же она осталась моей постоянной мечтой, моим идеалом... А жалок тот, кто живет без идеала!
Я глядел на Пасынкова: глаза его, словно устремленные вдаль, блестели лихорадочным блеском.
- Я любил ее, - продолжал он, - я любил ее, ее, спокойную, честную, недоступную, неподкупную; когда она уехала, я чуть не помешался с горя... С тех пор я уж никого не любил...
И вдруг, отвернувшись, он прижал лицо к подушке и тихо заплакал.
Я вскочил, нагнулся к нему и начал утешать его...
- Ничего,- промолвил он, приподняв голову и встряхнув волосами,- это так; немножко горько стало, немножко жалко... себя, то есть... Но все это ничего. Все стихи виноваты. Прочти-ка мне другие, повеселее.
Я взял Лермонтова, стал быстро переворачивать страницы;
но мне, как нарочно, все попадались стихотворения, которые могли опять взволновать Пасынкова. Наконец я прочел ему "Дары Терека".
- Трескотня риторическая! - проговорил мой бедный друг тоном наставника,-а есть хорошие места. Я, брат, без тебя сам попытался в поэзию пуститься и начал одно стихотворение: "Кубок жизни" - ничего не вышло! Наше дело, брат, сочувствовать, не творить... Однако я что-то устал; сосну-ка я маленько - как ты полагаешь? Экая славная вещь сон, подумаешь! Вся жизнь наша-сон, и лучшее в ней опять-таки сон.
- А поэзия? - спросил я.
- И поэзия - сон, только райский.
Пасынков закрыл глаза.
Я постоял немного у его постели. Не думал я, чтоб он мог скоро уснуть, однако дыхание его становилось ровнее и продолжительнее. Я на цыпочках вышел вон, вернулся в свою комнату и лег на диван. Долго думал я о том, что мне сказал Пасынков, припоминал многое, дивился, наконец заснул сам...
Кто-то толкнул меня; я очнулся: передо мной стоял Елисей.
- Пожалуйте к барину,- сказал он. Я тотчас встал.
- Что с ним?
- Бредит.
- Бредит? А прежде с ним этого не бывало?
- Нет, и в прошедшую ночь бредил, только сегодня что-то страшно.
Я вошел в комнату Пасынкова. Он не лежал, а сидел на своей постели, наклонясь всем туловищем вперед, тихо разводил руками, улыбался и говорил, все говорил голосом беззвучным и слабым, как шелест тростника. |