От одного поколения к другому передавались меха, парча, пояса и плащи. Только в мое время, когда начали перенимать чужеземные обычаи, постепенно перестали так уродливо одеваться и старались сбыть все драгоценные воспоминания старины. При этом оставшиеся верными старым обычаям не раз возмущались против перенявших французские и немецкие нравы.
К концу своей школьной жизни я горел страстным желанием вырваться на свободу и выйти в свет. Но мне нельзя было располагать самим собою, а надо было повиноваться родителям. Если случалось, что какой-нибудь нетерпеливый смельчак вырывался из дому, то для него возврата не было; режим был строгий, и нередко юноша с пушком на губах подвергался отцом телесному наказанию, за что еще должен был целовать покаравшую его руку.
Незадолго до окончания школы отец мой, возвратившись домой усталый и взволнованный после пребывания на сейме в Луцке, слег и больше не поднялся с постели.
Когда уже не было никакой надежды на сохранение его жизни, меня с Михаилом вызвали из Люблина, и мы ехали день и ночь, чтобы принять последнее отцовское благословение, но не застали его в живых.
Мы его похоронили в Луцке на кладбище доминиканского монастыря и не мало потратились на поминки и угощенья в столовой монастыря, устроенные под моим руководством, так как Михаил как клирик не хотел этим заняться. Пробыв несколько дней дома с матерью, мы должны были возвратиться в Люблин, Михаил в монастырь, а я обратно в школу, бросить которую мать мне не позволила.
С сокрушенным сердцем, но с большим мужеством мать принялась за дела и за хозяйство, не забывая о воспитании Юлюси, которым сама занималась, успевая при этом все сделать вовремя.
Даже и в те времена не много было женщин такого закала, как она. В ее жизни не было попусту потраченного времени; она вставала вместе с петухами, и вслед за нею все принимались за работу. Она лично за всем смотрела, не поручая своей работы другим, и с самого утра была на ногах, не позволяя себе отдыха, переходя от одной работы к другой.
Она руководила всем строем жизни, общими работами и общими молитвами. Нередко, когда приезжал кто-нибудь в гости, настоятель церкви или сборщик подаяния для бедных, ей приходилось их принимать; но не успевали они уехать, как ее ждала какая-нибудь работа, например присмотр за взвешиванием зерна, — и таким образом проходил весь день.
Надо к этому еще прибавить, что мать моя занималась сама всеми судебными делами, в которых тогда недостатка не было, так как у каждого владельца были устаревшие тяжбы и в каждом имении были спорные границы; но она была знакома с законами, и не всякий юрист мог бы ее обойти.
Я помню, как тихо, спокойно она распределяла свою работу. Если приезжал посторонний, она принимала его ласково, была добра и мягка, хотя, в случае надобности, становилась строгой и непоколебимой в своих решениях.
На летние каникулы я приехал один, так как Михаил, подобно каждому монаху отрекаясь от света, должен был отречься и от родни. Она меня встретила на крылечке со слезами в глазах, и я с плачем приник к ее коленям, вспоминая о смерти отца.
В первые дни после приезда мать не заводила никакого разговора о ее намерениях относительно меня, и, хотя мне очень хотелось узнать ее решение, я не смел задавать вопросов.
К тому же я чувствовал себя дома как в раю и не особенно торопился уехать. У меня было все, чего мне так недоставало в городе: лошади, собаки, лес, обширные поля, милые соседи, с которыми я возобновил знакомство, среди которых нашлись сверстники и товарищи по школьной скамье.
Мать ни в чем меня не ограничивала, предупредив, что я могу отдыхать и развлекаться, пока не начну новую жизнь, но какова эта жизнь будет — она не сказала.
После отца осталось много верховых лошадей, охотничьих собак, а также достаточно дворни для устройства увеселений, на которые приглашали соседей; в числе их, помню, были Стецы и Томашевские, бывшие приятели отца. |