Но знай: ты теперь мне как сын и больше чем сын.
Негус обнял Гумилева. От его крепкого тела пахло мускусом, благовониями и застарелым потом. Поднялся радостный крик, и никто не заметил, как скорчившийся на земле Джоти Такле распрямился с быстротой молнии, так же быстро выхватил из-за пояса у ближайшего солдата большой старинный револьвер и выстрелил.
Гумилев, словно чувствуя это, успел повернуться. Одиннадцатимиллиметровая пуля ударила его прямо в грудь.
* * *
— А вот еще, извольте: некий Джамбалдорж. Монгол, если не врет. Член РСДРП, ездил в Выборг к Ульянову-Ленину, а значит, вхож в самые верхи, — сказал полковник жандармского корпуса Илличевский, бросая на стол папку.
Ротмистр Рождественский раскрыл ее и скривился:
— Ну и рожа… Покойный генерал-адъютант Драгомиров верно таких макаками называл.
— Да уж… Война макаков с кое-каками, — невесело улыбнулся Илличевский. — Однако доносят, что человек преопаснейший.
— Все они там преопаснейшие, Иннокентий Львович. Мне в девятьсот пятом один такой «бульдогом» в харю, простите, тыкал. «И вы, мундиры голубые…»
— А вы что же?
— Ничего. Потому и живой. Я его потом изловил, не составило большого труда. Гуманностью, знаете ли, не обременен.
Ротмистр пролистал папку дальше, захлопнул ее и сказал:
— Что ж, означенного Джамбалдоржа можно к ногтю-с.
— Имейте в виду — фигурант вхож к Бадмаеву, — предостерег полковник.
— Ну вот, — расстроился Рождественский. — Вечно вы так, Иннокентий Львович… Сначала «преопаснейший», я, понимаете ли, с рвением, а тут — Бадмаев. В итоге нажалуется этот друг степей Бадмаеву, Бадмаев — Гришке Распутину, святой старец — сами знаете кому, и мне по шапке.
— Друг степей — это все-таки калмык, Сергей Петрович.
— А не тунгус разве? М-да, не помню уже… Да и один черт — дикое племя. Пас бы своих кобыл, пил кумыс, что его в политику понесло? Надо в самом деле осторожно покопать, откуда взялся, да и монгол ли вообще…
— Так и займитесь, Сергей Петрович.
Ротмистр Рождественский покачал головой и снова открыл папку.
— Ну и рожа, — пробормотал он. — Хорошо, Иннокентий Львович, непременно займусь. Не откладывая, так сказать, в долгий ящик.
* * *
Сверчок завибрировал. Случилось это в не очень подходящий момент: Цуда маялся расстройством желудка и сидел сейчас в нужнике, вспоминая притчу о том, как во время падения замка Арима, на двадцать восьмой день осады, в окрестности внутренней цитадели на дамбе между полями сидел Мицусэ Гэнбэй. Накано Сигэтоси, проходя мимо, спросил у него, почему он сидит в этом месте.
Мицусэ ответил:
— У меня болит живот, и я не могу идти дальше. Я послал свою группу вперед, но она оказалась без предводителя. Пожалуйста, прими на себя командование.
Поскольку об этом рассказал посторонний наблюдатель, Мицусэ был признан трусом, и ему было велено совершить сэппуку.
В древности боль в животе называлась «зелье тщедушных», потому что она приходила внезапно и лишала человека возможности двигаться, заключала притча.
Разобравшись с «зельем тщедушных» и вернувшись в свою маленькую сырую комнатку, Цуда сжал сверчка в руках, так как почувствовал вибрацию на расстоянии. Он не мог понять, что ему делать, пока не услыхал в коридоре:
— Монгол тут у вас проживает… Жамбал-жорж фамилия…
С хозяином дома разговаривал плотный городовой, с шашкой-«селедкой» на поясе. По счастью, хозяин был глухим, как дерево, и у японца выходила за счет этого небольшая фора. Цуда быстро собрал с полки нехитрые вещи, побросал их в саквояж, сунул в карман сверчка, накинул пальто и, отворив окно, с которого посыпалась замазка, выбрался наружу. |