Да будет мир твоему владычеству и солнце покоя пусть озаряет подвластные тебе земли, и да будут уничтожены все твои враги, и да подарит тебе непреоборимую силу в руках всевышнего, ибо ты возлюбил истинное имя его и поднял руку на его врагов».
— Я ли тебе враг, княже? — допытывался Коснятин глубокой ночью, когда уже закончено было пиршество и величание новорожденного князя Новгородского Владимира. Посерел, осунулся, постарел сразу, куда девалась красота, куда девалась удаль. — Разве же не я был тебе первой опорой, первой подмогой во всем?
Ярослав молчал. Утомился за день, знал, что придется объясняться с Коснятином, знал, что придется быть даже жестоким, но что же? Быть властелином мягким — вредная вещь, уже не раз и не два он убеждался в этом. Суровым будь, твердым, непоколебимым, каким был его отец князь Владимир, каким прослыл и польский князь Болеслав, — и тогда и народ забудет о твоей суровости и о жестокости не вспомнит, а возвеличит тебя за высокие дела.
— Родичи мы, — напомнил Коснятин, — должны держать друг друга…
— Не стояли наши зыбки под одной крышей, — хмуро сказал Ярослав, — а держаться должен государства, его повеление выполняю, и выше этого нет для меня ничего. Первый сын — первый князь. Так повелось от отца и деда. Таков закон.
— Разве же мало земель? — Коснятин не утрачивал надежды уговорить Ярослава. Все равно ведь сын еще мал, младенец, не будет княжить до шестнадцати лет, кто-то же должен сидеть в Новгороде. — Все города вольны. Имеешь только братьев — Мстислава, но он ведь далеко, да Судислава, а этот сидит тихо в своем Пскове.
— Новгородская земля после Киева — первейшая. Отец мой сажал здесь сыновей своих, не отступлю и я.
— Забыл ты, княже, про все, — зловеще молвил Коснятин, — забыл, как отдавал тебе Новгород не только добро свое, но и честь, поддерживая твою сыновнюю дерзость и преступную непокорность супротив отца твоего.
— Твое то было наущенье, — спокойно напомнил ему Ярослав.
Но Коснятин не слушал. У него дрожали губы, он весь дрожал и, если бы мог, изрубил князя мечом, наверное; все в нем содрогалось, все плыло перед глазами, метались сюда и туда огни свечей, не было в них привычной золотистости и тепла — была темная кровь, черный дым, словно бы горели на том огне все надежды Коснятина.
— Забыл ты, княже, — повышая голос, уже гремел Коснятин, — как не спал я ночей, как угождал тебе, как наложниц твоих нянчил, отдавал им земли новгородские извечные…
— Про наложниц не бреши! — повысил голос и Ярослав. — Была одна девушка, честная и чистая, Богу теперь служит, почто врешь!
— Забыл, княже, и про то, как побил варягов и новгородцев, чтобы покрыть злодейство тяжкое братоубийства, а люди ж все равно узнают…
— Про что молвишь? — Ярослав подошел к Коснятину, прихрамывая сильнее, чем обычно, наклонялся чуть ли не к земле, угрожающе, зловеще, говорил тихо, почти шепотом: — Про какое братоубийство?
— Глеба кто убил? — хрипло спросил Коснятин, немного пугаясь своей откровенности, но уже не имея возможности отступать. — Скажешь, не ведал? Не знал? Не догадывался, куда бежали твои варяги, твоя ближайшая охрана?
— Какие варяги? — Вот оно наконец! Восторгался когда-то красавцем этим, этим человеком, который все умел, всегда был весел, потом прошел первый испуг после той ночи, когда он изрубил лодьи на Волхове, но это был лишь испуг неосознанный, когда князь лишь насторожился, первая лишь тень промелькнула между ним и Коснятином, и, выходит, не зря. |