Изменить размер шрифта - +
Мой отец вырвался из тьмы, призвав носителей новой веры, которая победно идет по земле.

— Содрогаются все земли от этой веры, не принимая ее, еще тысячу лет будут содрогаться.

— Откуда ведомо тебе?

— Вижу отсюда все, — упрямо сказал старик, — а что касаемо мудрости, то живет она меж людом. Письмо же порождает смуты и войны. Бог не пишет никогда. Он молвит голосом ветра, грома, воды, леса.

— Не слышу его речи, — сказал князь.

— Глухой еси. А отверзнутся твои уши — поздно будет.

— Буду идти своей дорогой, — встал князь, — тебя же не могу выпустить отсюда.

— Отрока не трогай, — уже в спину князю сказал спокойно старик, продвигаясь по завалинке, чтобы расположиться поудобнее, потому что разболелись у него кости.

Пир был еще в разгаре, когда вернулся Ярослав. Гуляки радостно взревели, увидев князя, неистово захлопали в ладоши, переняв этот глупый ромейский обычай, потянулись к Ярославу с ковшами, поставцами, братинами двуухими. Он остановился на пороге, посмотрел на пьянчуг трезвыми злыми глазами так, что все мигом затихли, бросил им грубо и презрительно, словно собаке кость:

— Не пора ли и на молитву?

Отошел от двери, уступая им проход, и они, опережая друг друга, начали вылетать в темные просторные сени, спотыкались о длинные скамьи, падали, поскользнувшись, сталкивались в тесном пространстве дверей, молча сопели, тяжело дышали, торопились исчезнуть, убежать от княжеской ярости, бежали молиться Богу, невнятно бормоча пьяным языком на бегу, и вот уже — никого, лишь Ситник стоит за спиной на страже да медленно обгладывает огромную кость, сидя за столом, Бурмака и нахально поглядывает на князя, — дескать, с глупого, как со святого, взятки гладки.

Ярослав, сильнее чем обычно прихрамывая, подошел к столу, сел напротив Бурмаки, придвинул к себе какую-то посудину, не глядя налил зелья, выпил, взял кусок мяса.

— Тяжела жизнь наша, Бурмака, — сказал он тихо и словно бы жалобно.

— Для таких дураков, как ты, — жестоко отрезал шут.

— Никто не пожалеет князя.

— А мало тебя били, негодник, — пользуясь своей безнаказанностью, продолжал разглагольствовать Бурмака.

Ярослав отвесил ему пощечину, шут молча покатился под стол, долго выбирался оттуда, заплакал, размазывая слезы по грязному лицу.

— Ты чего дерешься, дурак?

— А ты дай сдачи, — мрачно посоветовал ему князь. Он и сам не знал, чего хочет. Побыть хоть на миг простым человеком, чтобы защищаться не княжеской властью, а собственными руками, как в тот раз против вепря или когда-то супротив медведя, пущенного мерями. Биться, полагаясь лишь на силу в руках, как бился когда-то в Киеве на Перевесище против печенегов, бился уже и раненный в колено вражеским копьем, стоял, истекая кровью, нагнулся лишь для того, чтобы вырвать из раны острие копья, отбросил его прочь от себя и снова махал широким и тяжелым мечом и был страшен в своей окровавленности, так что враги не выдержали и бросились вниз.

Вот так биться, состязаться со всем миром, вечно идти на бой, ибо только тот, кто состязается, только тот прав. А там, где пролилась когда-то его кровь, он и поставит самый большой во всех землях храм, ибо ни единого храма нельзя себе представить без пролитой крови. Никто не станет упрекать, что поставил он собор на крови чужой, — нет, на своей собственной!

— Ну что, — спросил Бурмаку, — боишься давать сдачу?

— Хоть и глуп, да хитрый, — зло промолвил Бурмака, отойдя от князя подальше, и приник к ковшу с медом.

Ярослав поднялся и, прихрамывая, направился к двери, велел Ситнику, который из сеней наблюдал, удивляясь, за князем и его шутом:

— Седлай коней, поедем в Киев.

Быстрый переход