|
.. Они ловили друг друга, обжигались, ускользали... Как нужны Саше и Тане эти безудержные поддавки! Чтобы обжечься ещё и ещё, опьянеть, закружиться и улететь... или провалиться куда то.
Саша и Таня повалились куда то.
– Танечка! Какая ты нежная! – первый раз он сказал ей "ты". Его пальцы коснулись вуальки и почувствовали, как то, что скрывалось за ней и изнывало от одиночества, судорожно подалось им навстречу, оставляя на них зазывную влагу, растаявшую частицу таявшей Танечки.
– Танечка! Какая ты чувственная!
Нежные нервические мордочки обнажили свой трепет: они, словно нанюхавшись луковой горечи, набухли, налились ядрёной краской и сладко прослезились. И, инстинктивно стремясь к гармонии, к разрешению, они тянулись к Сашиному телу, жадно тёрлись о него, ещё больше распаляясь и распаляя его.
– Танечка!
– Саша!
Они лелеяли друг друга упоёнными телами и короткими задыхающимися словами, которые говорили больше, чем сами эти слова.
– Танечка! Ты моё блаженство!
Танечкино пресыщение, восторженное, восклицательное, вылилось в Сашино блаженство, охватившее сначала ту часть его плоти, которая была в ней, и потом всё его тело, всё его существо. И тут Саша ощутил, как его Танечка превращается в одни сплошные губы, сильные и страстные, поглощавшие его волю, его собственную страсть. И вместе с этим он ужаснулся от дикой, обжигающей мысли: эти губы разлучат их! Он теряет Танечку! Он снова теряет её!
– Та ня!
Иссиня чёрный мрак слизывал черты жизни, которой он только что жил.
– Та ня!
– НАША ТАНЯ ГРОМКО ПЛАЧЕТ: УРОНИЛА B РЕЧКУ МЯЧИК,– иссиня чёрный мрак слушал только себя и заставлял слышать только себя...
Саша тяжело, тягуче выходил из слепого чрева сна, пленённый ревнивыми отравительницами губами. Но наконец очнулся, закутанный в промокший, липкий кокон простыни. Он долго лежал, без мыслей и желаний, слепо смотря в белую бездну потолка. Потом, нечаянно поймав на себе отрыжку странного сна, стал одну за другой перлюстрирoвaть его феерические картинки: порхнувший ажур, пахну́вший de France... поблёкший макияж стыда, повеявший страстью... голые поддавки, вскружившие головы... фригидный блик очков, презревший любовное ложе... Сашина Танечка, простившая прошлое. "Танечка!"
Прежде Саша никогда не говорил ей "Танечка". Он никогда не говорил ей "ты". Он никогда не скажет ей "ты", никогда не назовет её Танечкой. Он ничтожество. Банальный пьяница. Больное ничто.
Саша стал вспоминать.
Насквозь промокший и озябший ноябрьский полумрак. Ссутулившаяся от повседневной серости душа. И небрежный выдох судьбы. Что ещё надо, чтобы, прячась от дождя, распахнуть двери какой нибудь кочегарки, прокоптевшей и сгорбившейся? А там... Там, внутри – тепло щедрой топки и смеющихся глаз Серого, Сергея Гусева ("Серёга, можно Серый, только не птица, не петух – убью"), человека в затасканном свитере с засученными рукавами, в наколках на руках, с большой совковой лопатой, прокуренным голосом и плюющей на жизнь душой. Саша мог с ним говорить и любил его слушать. И не мог отказаться поднять с ним стакан за эту самую жизнь...
A ещё там часто появлялась Настя, маленькая фуксия, подарившая ему несколько чудных цветков любви, орошённых каплями прилипчивой мути.
A ещё он был женат. Её звали Оля. Прислонившись к новому теплу, с его искорками и копотью, и охладев к старому, Саша потерял Олю, не оставив ей ничего, кроме обглоданной души и короткой записки.
"Оля. Так хочется сказать (как много дней назад): милая Оля. И не могу. Почему то не могу. Что то не пускает. Как будто надо через что то переступить. Как и надо переступить, когда хочется просто потрогать твои волосы. Как и надо переступить, когда хочется подойти вечером к твоей постели и смотреть на тебя, и, уходя, поцеловать тебя. |