Именно эта пустота в наших душах и создает эту силу притяжения: меня привело к тебе то же, что в свое время привлекло ко мне внимание Девы. Не сочти это за гордыню, лишь осознание своей ничтожности: разве еще что-нибудь в моем характере могло бы заинтересовать Пресвятую Деву? Я был готов увидеть явление, ведь, превратившись в живой храм памяти моей Марии-Лучии, я уже более не принадлежал миру людей. Твоя жизнь становится тебе в тягость, твое окружение тебя утомляет, то, во что ты превратила свое призвание, тебе отвратительно, у тебя больше нет ни сил, ни желания дуть на угли, чтобы удерживать любимого человека, и ты отвергаешь веру, так успокаивающе действующую на всех остальных, являющуюся таким удобным оправданием их решений, их смирения, их посредственности. Мы с тобой восстали против единой несправедливости: ты выполнила свое земное предназначение, как ты часто думаешь, и в глубине души ты мечтаешь, чтобы тебя забыли. Ты, сама того не желая, позвала меня. Я пришел. И терпеливо дожидаюсь, что ты выслушаешь меня.
Знаешь, ты далеко не первый человек, к которому я взываю о помощи. Но все предыдущие разочарования лишь укрепили мою уверенность в том, что именно твое вмешательство окажется для меня спасительным. Приезжай в Мексику, Натали. Прими предложение человека, который хочет помешать моей канонизации. Ища правду обо мне, ты, может быть, обретешь нечто иное, чего, сама того не подозревая, требуешь в своих снах, куда впускаешь меня.
От неожиданного звонка в дверь рука у меня срывается, и карандаш размазывается по всему веку. Я подправляю испорченный макияж и сбегаю по лестнице, крича, что сейчас открою. На пороге стоит Франк с большим букетом красных пионов. Он извиняется за эротический подтекст, который, по его мнению, заключен в этих цветах: в такой поздний час это единственное, что оставалось приличного в цветочном магазине. Он неважно выглядит: впалые щеки, потрескавшиеся губы. В клинике, когда он ассистирует мне на операции, разговаривают только наши глаза между маской и хирургической шапочкой, и у нас не остается и пары минут, чтобы затем увидеться в кафетерии.
– Я плохо выгляжу, я знаю, – подтверждает он, предупреждая мои замечания.
Шерстяной шарф небрежно заткнут под хлопчатобумажный пиджак не по погоде, морщинки улыбки уступили место складкам горечи, а усталость потушила задорный огонек в зеленых глазах. Чем хуже он выглядит, тем кажется мне красивей.
Плюхнувшись в кресло в салоне, которое я даже не успела расчехлить, он, не выпуская пионов из рук, залпом выпаливает мне, что отец достает его (что уже давно не является новостью), что раз и навсегда выскажет ему все, что у него на душе, о чем я уже и не смею мечтать. Мой недоверчивый вид еще больше распаляет его: он бросает мне в лицо, что вчера вечером старик грозился продать землю клиники строительному подрядчику, чтобы решить вопрос о своем преемнике. Я улыбаюсь, беру повисший у него в руках букет, объясняя, что он должен был бы счесть эту пощечину за честь: его отец долгие годы пытался сломать его психику, убедить его отказаться от врачебной практики, чтобы в истории глазной хирургии остался только один Манневиль; он негласно признает свое поражение и прибегает к последней угрозе, пугая его бульдозерами. Я была его ученицей: я знаю Анри Манневиля лучше, чем его собственный сын. Он принадлежит к первопроходцам, к той породе людей, которые считают, что их достижения, изобретения, связанные с их именем, по сути своей окончательны; никто не вправе пойти дальше, сделать новые открытия. Он первым провел операцию по пересадке роговицы, всю свою жизнь он активно выступал за то, чтобы каждый гражданин завещал свои глаза банку органов, и не признает успеха моих японских коллег, разработавших искусственную роговицу. Я глубоко восхищаюсь врачом, извлекла пользу из тирании преподавателя и презираю личность, сумев провести между ними грань, что, к сожалению, не получилось у Франка.
– Ты ведь отлично знаешь, что он ни за что не продаст, – говорю я, ставя цветы в вазу. |