Его слуги учтиво впустили меня, словно монсеньор ожидал моего появления, из чего я заключил, что они прониклись снизошедшей на меня божьей милостью, в действительности же двери покоев епископа были открыты для всех голодранцев без разбора.
Он выслушал меня. Вернее пронаблюдал за тем, как я жестами изобразил ему явление в ореоле мягкого света, возведение часовни и благодать, ниспосылаемую всем богомольцам, осаждающим священный холм, где пели неизвестные птицы. Он сокрушенно покачал головой, благословил меня на своем языке и отправил обратно, дав мне маисовых лепешек и меда.
Я вернулся на холм, понурив голову, пристыженный и отрезвленный таким приемом. «Все прошло как нельзя лучше», – молвила Дева, с безмятежным видом поджидавшая меня. Я показал ей лепешки и мед, пожал плечами, признал свое поражение и в приступе злости, словно упрекая ее в непомерном тщеславии, наполнившем мою душу, бросил ей: «Вот видишь, я был прав: он не поверил ни единому моему слову!» Не теряя своего спокойствия, она попросила меня вернуться во дворец на следующий день. Я возразил, что мало того, что он не поверил мне, так даже и не понял, о чем я говорил. Тогда она повелела мне найти переводчика и тотчас растворилась в воздухе.
А как бы ты поступила, Натали, будь ты на моем месте? Я постучался к Хуану Гонсалесу, такому же обращенному, как и я, но занимавшему, ввиду своего благосостояния, более высокое положение в обществе. Не хотелось бы бросать камень в огород тех, кому посчастливилось родиться богатым, но зажиточные индейцы добровольно помогали испанским завоевателям использовать нищих индейцев как даровую рабочую силу и имели с этого немалую прибыль. Стихотворец Хуан Гонсалес, правда, не грешил работорговлей и использовал для обогащения исключительно свой сочинительский талант. Но ведь и поэты хотят, чтобы их голос был услышан, а стихи прочитаны. Поэтому, по мере того как испанцы разграбляли наши деревни и истребляли жестоким обращением и завезенными болезнями коренное население, говорившее на науатле, сочинители вроде Хуана Гонсалеса сочли более разумным перейти на испанский, чтобы сохранить наше культурное наследие для будущих поколений.
Хуан Гонсалес впустил меня в свой дом, я угостил его лепешками и медом и объяснил ситуацию. Епископ уже прибегал к его услугам, когда нуждался в переводчике, и на следующее утро мы вместе предстали перед ним. На этот раз Сумаррага внимательно слушает, и на лице его сменяются выражения настороженности и крайнего удивления, недоверия и растерянности. Он просит сказать мне, чтобы я попросил у святой Девы знамения. Я обещаю передать послание и выхожу из его покоев. Он задерживает моего переводчика. Он не верит мне, но думает, что я искренен и что Лжедева, пользуясь моей доверчивостью, пытается осмеять католическую Церковь. Хуан Гонсалес вторит, по своему обыкновению. Душа поэта восстает против такого обмана, и у него тотчас находятся нужные слова, чтобы угодить епископу: я нахожусь во власти обреченных на вечные муки духов служителей богини-прародительницы Тонанцин, добивающихся, чтобы ее святилище было вновь возвращено на священный холм. Епископ приказывает своим слугам проследовать и понаблюдать за мной, чтобы подтвердить верность своих подозрений. Я замечаю их и говорю себе: вот и чудно, они станут свидетелями явления, и мне больше не понадобится исполнять роль посредника. Я замедляю шаг, чтобы подождать их, как ни в чем не бывало прогуливаюсь, любуюсь красотой мест. И тут случается невообразимое: они теряют мой след, хотя мой остроконечный колпак заметен издалека, и я всегда хожу одной и той же дорогой. Неужели было так необходимо, чтобы я стал единственным очевидцем чуда?
Богоматерь, по своему обыкновению, поджидает меня на своей скале. Я передаю ей слова епископа, она отвечает, что исполнит его пожелание: когда завтра утром я вновь вернусь к епископу, то представлю ему знамение, которого он требует. Я повинуюсь, хоть немного и умаялся от постоянных перебежек между Пресвятой Девой и ее приходом. |