Счастливчики брали на карандаш чудное мгновение, изредка проверяя, на месте ли капризная натура. Те, кому повезло меньше, алчно выглядывали жертв. Между ними отрешенно слонялись иностранцы. По их виду совершенно нельзя было понять, зачем они здесь стоят, хотя ради них и было раскинуто все это действо. Я подошел к скучающему «маэстро» почти вплотную и материализовался из знойного воздуха.
— Начальник, есть интересные камушки, почти задаром… — я протянул ему на ладони камни.
Фиолетовые кристаллы вспыхнули на солнце, но лагерное обращение спугнуло живописца.
— Не надо, — отрезал он, повернувшись спиной.
— Выручи… За каждый — сотня…
То, что редчайшие камни уходили почти задаром, не волновало меня. Снявши голову, по волосам не плачут; вся моя страна, с лесами, полями и недрами, была распродана не только безо всякого душевного трепета, но даже с позорной торопливостью, всего лишь за миску чечевичной баланды. Меня же, как косматого Исава, хоть немного оправдывал зверский голод. В глазах уже порхали белые мушки, предвестники голодного обморока.
— Гринов? — недоверчиво спросил художник.
— Рублей… — бессильно выдохнул я.
Он выбрал друзу, нехотя вынул бумажник, брезгливо сунул мне деньги и бросил камень в карман брюк.
Понимая, что совершил предательство, я спешно воспользовался его плодами. Через минуту я уже обнимал прилавок уличного киоска и набирал снеди на всю свою скомканную «сотню»: сыр, хлеб, яблоки, вкус которых давно забыл, бутылку кагора — он хорошо восстанавливает силы. Сдачи хватило на плитку подтаявшего орехового шоколада.
Если отсюда рвануть быстрым шагом, то минут через пятнадцать я мог бы сидеть на набережной и, окунув обожженные, исколотые асфальтом ступни в прохладную невскую воду, блаженно причащаться хлебом и виноградным вином.
Бежать никуда не стал: опорожнив бутылку, я судорожно проглотил сыр с хлебом и на этом закончил сакральную трапезу в двадцати метрах от киоска. Яблоки распихал по карманам куртки, а о шоколаде тотчас забыл. В тундре я привык есть мало. Зимой — полоска вяленой оленины, летом — чашка горячей тресковой ухи с диким луком. Весною — яйца чаек и чирков, собранные в береговых расселинах, изредка молоко, осенью — горсть терпких тундровых ягод. Вот и все, что нужно человеку.
Мне предстояло перекантоваться до вечера, не привлекая излишнего внимания стражников. Пошатываясь, я плелся по Александровскому саду. Посидел у памятника Пржевальскому. Покоритель Кавказа и Азиатских степей задумчиво смотрел через спину бронзового верблюда, и я заново поразился его необъяснимому сходству с «отцом народов». Что ж, каждый «отец» был чьим-то сыном. Но стоило немного отвлечься, и шаманская защита слабела. Редкие прохожие глазели на мои пыльные, босые ноги.
Обогнув Адмиралтейство, я вышел к Петропавловке.
С Нарышкина бастиона уныло ухнула пушка — полдень. У серой стены Алексеевского равелина бронзовые, олимпийски спокойные нудисты лениво бросали мяч.
На узком песчаном пляжике загорающих было немного. В мазутном песке копошились откормленные чайки. Речной, пахнущий рыбой ветер сдувал с тела жар и испарину болезненной сытости. Я расстелил куртку и улегся на обожженную спину, впитывая солнце белой татуированной грудью. Под моей правой ключицей синело аккуратное веселое солнышко, таким его рисуют дети на асфальте. Под левой — округлый волнистый знак, обозначающий луну. Моим настоящим украшением были знаки, напоминавшие веточки скандинавских рун, вытатуированные крупно и тщательно. Это было название рода и мое шаманское имя, под которым я значился в некой небесной метрике.
Когда-то я ненавидел татуировки — теперь расписан сам, как туземный божок, на зоне эта почти сплошная роспись называется «испортиться до талого». |