Изменить размер шрифта - +
Отрицательное отношение Бродского к Франции объясняется лучше всего как раз культурной несовместимостью. Его ум был по-английски деловит, конкретен, он не любил формализма французского мышления и флирта с марксизмом французских левых. А уж если Бродский чего-то не любил, он не любил это во всем, на всех уровнях. Так, например, посетитель ресторана, который проверял счет с очками на носу, вел себя «типично по-французски».

Поэтому неслучайно в творчестве Бродского нет стихов, связанных с Францией. «Двадцать сонетов к Марии Стюарт», правда, вдохновлены статуей в Люксембургском саду, но речь в них идет о шотландской королеве… В стихах легкого жанра, однако, Париж присутствует: в одном Бродский иронизирует над «левыми и другой сволочью», в том числе Сартром, в другом город выступает как нечто, от чего он хочет бежать:

 

 

Когда в 1991 году Бродский был награжден орденом Почетного легиона, он принял эту награду — хотя, получив известие, сказал мне, что не примет. Человеческая слабость? Или способ показать, что, вопреки своей нелюбви к Франции, он покорил и эту страну? Он прекрасно знал, как отреагирует часть французского культурного истеблишмента на награду, которой его удостоил французский президент.

 

 

III. Фрагменты

 

Пятистопный ямб

 

Я не знал Бродского до его высылки из Советского Союза в 1972 году. Наша первая встреча состоялась шесть лет спустя и чуть ли не кончилась катастрофой.

Был март 1978 года. Бродский приехал в Швецию, чтобы выступить на славянских отделениях Стокгольмского и Упсальского университетов. Инициатива принадлежала Аннике Бекстрем, которая переводила стихи Бродского на шведский. Я не знал его лично, но, разумеется, знал, кто он такой, хотя с его поэзией был плохо знаком. Однако в качестве редактора номера журнала «Lyrikvännen» («Друг поэзии»), посвященного русской поэзии, я еще в 1972 году напечатал его «Большую элегию Джону Донну» в переводе замечательного шведского поэта Вернера Аспенстрема и его дочери Анны (которая училась у меня русскому языку). Знал я о нем также, что он человек резкий и трудный; по крайней мере, такие ходили слухи.

Первое выступление имело место в Упсале. Стояли мы несколько человек и разговаривали с Бродским — не помню, о чем и по какому-то поводу я внес свою лепту в беседу о связи между лирикой Цветаевой и одой восемнадцатого века. Повернувшись ко мне, Бродский устремил взгляд прямо мне в переносицу и обронил: «Ага!..» Я сразу уловил смысл, скрытый за этим междометием: «Еще один западный славист, который воображает, что что-то понимает».

Вечер Бродского в Упсале должен был завершиться выступлением моей жены со стихами, положенными на музыку. Когда Бродский узнал, что Елена будет петь стихи, он ей объяснил, что ненавидит, когда поют стихи, и что однажды он разбил голову человеку, который пел его стихи, его собственной гитарой.

Иными словами, ситуация была не идеальной. Елене было не по себе, она волновалась. Закончив чтение, Бродский сошел с эстрады и сел за стол, уступив ей место для выступления. Вначале он больше интересовался блондинкой, составившей ему компанию, чем музыкой, но после «Зимней ночи» Пастернака посмотрел на Елену и поднял большой палец. Когда она закончила выступление, он взбежал на эстраду и попросил ее сыграть «Таганку». Потом они спели несколько песен вместе, в том числе «Этап на север». Дуэт был из ряда вон выходящий. Бродский потел и пел, если память мне не изменяет, держа бокал коньяка в руке, с тем же напором, с каким читал стихи, — но пел он довольно плохо, лишний раз подтвердив этим, что музыкальность и чувство языка обитают в разных полушариях мозга. Лед тронулся, гитара Елены осталась в целости, и, перед тем как распрощаться, Бродский записал свой адрес и телефон на багажной бирке: J.

Быстрый переход