.
Фома Еремеич сокрушенно ударяет себя по колену и шепчет:
— Не могу, брать, хоть ты что!.. Правду эту самую уж больно люблю. Ох, смерть моя! Где вижу несправедливость, на стену лезу!..
Он угрюмо молчит, но вдруг лицо его озаряется каким-то новым воспоминанием:
— А вы думаете, меня не били? Били-с! — язвительно шепчет он, наклоняясь к слушателю и пронизывая его во тьме своими слезящимися глазками.
У того на лице появляется выражение ужаса, и он инстинктивно защищается рукой, как будто от чего-то страшного.
— Били-с! Это уж купцы такие. Вдовица одна, которая бедная, покупает у него фунт сахару, можно сказать, на последнюю лепту. А он, представьте, ей чуть не полфунта бумаги оберточной на сахар наворотил. Ну, на что вдове бумага, посудите сами? Я не вытерпел и говорю: «Бога ты не боишься, Сиволдаев, — зачем вдову обижать? Мало, что обвесил, наверное, да еще и бумагу…» Горько!
Рассказчик замолчал…
— Ну!?
— Били меня приказчики в те поры сильно… Мне говорили: «Подай на него!» А зачем? Я только для справедливости, чтоб по правде…
По лицу слушателя видно, что он страдает еще больше, чем страдал его собеседник во время избиения приказчиками. Благоговение, жалость, гнев на непонимающих праведника людей — быстро сменяются на лице его. Наконец, он вскакивает, делает четыре шага вперед, потом поворачивается, как на оси, и шагает на-зад. Для чувств, которые его обуревают, лгало комнаты длиной в четыре шага.
А Фома Еремеич уже рассказывает о каком-то капитане, который самовольно заложил золотые часы Фомы Еремеича, заставив его же и проценты платить.
Эти проценты — последняя капля в чаше невыносимо-удрученного состояния хозяина каморки.
Он, с нервно искаженными лицом, хватает рассказчика за плечи и поворачивает его лицо к лунному свету.
— Да вы что, — истерически взвизгивает он, — блажной, что ли, или в раю живете? Зачем же, зачем вы все это делаете? Разве эти купчишки да капитаны поймут?! Не поймут они! Господи! А вы, — смотрите! Вы даже не возмущаетесь…
Фома Еремеич устремляет неподвижные глаза на взволнованное лицо хозяина и тоскливо шепчет:
— А правда-то! Велика правда! И не терплю я несправедливости, каковой много на свете!.
И потом через минуту добавляет:
— Каковой о-очень много на свете…
Наступает долгое молчание. Слышны мягкие шаги хозяина и хриплое дыхание катарального горла Фомы Еремеича. В окно смотрит любопытная луна, вероятно досадуя, что слой пыли мешает ей видеть происходящее. Гость машинально водить головой за шагающим хозяином и жует губами, очевидно, желая, но не решаясь что-то сказать.
Наконец, он прерывает молчание.
— От дочки-то… от Верочки, говорю, известий не имеете?
— Ах, не напоминайте мне про нее! — досадливо машет рукой хозяин, и по его лицу пробегает мимолетная судорога боли. — Счастья захотела, отца не спросила, ну, и что ж!.. Полюбуйтесь! Какое счастье… С офицером-то оно лучше, чем с отцом!.. Э-эх!
Он прислоняет лоб к окну и глядит прямо в желтое, нахальное лицо луны.
Глядит долго-долго… И до Фомы Еремеича доносится хриплый голос:
— Проклял я ее, вот что…
Гость неодобрительно качает головой.
— Проклял! Сами бы вы на себя посмотрели, а потом и проклинали… дочку-то! Что греха таить, не сладко ей было у вас. Сами вы… и денег куча, а живете в какой-то собачьей будке; она же девица молодая, ей жить хочется, ну, театры там, конфекты и все такое… А какие у вас конфекты? Ничего такого нет у вас! И живете вы бобылем сейчас, и никто вам глаз не закроет, ежели что…
Хозяин сначала удивленно прислушивается к словам Фомы Еремеича, но потом вдруг бледнеет от злости и начинает кричать, заломивши руки:
— Позвольте! Что же это такое? Как это вы мне?. |