С темными, слишком густыми бровями, которые росли какими то пучками, напоминая наросты «детенышей» на кактусе. Три таких же волосатых «детеныша» были непроизвольно разбросаны возле губ, а нос... Ну на ее носе стоит, пожалуй, остановиться и поговорить поподробнее, поскольку такой (или хотя бы похожий) нос читатель вряд ли встретит, просто прогуливаясь по улице, торопясь на работу или толкаясь в вагоне метро. Насколько известно автору, этаких носов всего три – у самой вышеописанной пациентки клиники, у ее матери Варвары Прокофьевны и у ее двадцатидвухлетней дочери Надежды Олеговны. По носу можно было узнать их всех троих спустя многие годы, даже в глубокой старости. Нос – это визитная карточка их семьи.
Часто говорят – у нее (или у него) утиный нос. Сказать, что у женщины с обострившейся шизофренией – утиный нос, значило бы не сказать ничего, ну или двадцать процентов правды. А разве правда может быть двадцати– или пятидесятипроцентной? Вот сто двадцати, сто тридцати – это еще куда ни шло! Это я понимаю!
Итак, у не слишком прекрасной незнакомки орган обоняния по форме своей (да практически и по размеру) был точной копией утиного клюва: нос ее самую малость суживался к концу – ширина у вершины его раза в три превосходила ширину раздваивающегося, подобно венецианской впадине, кончика.
Портрет довершали пересохшие, покусанные губы. Когда их обладательница говорила, они напоминали огромную яму, куда при первом взгляде на нее Владимиру Ивановичу отчего то необычайно сильно захотелось плюнуть. Плюс неправильный прикус, особо заметный при сомкнутых челюстях, – нижние зубы далеко заезжали за верхние, отчего, хоть и «срубленный», неполноценный подбородок ее казался несколько тяжеловатым и массивным.
...Взглянув на болящую во второй раз, Гаврилов вдруг рассмотрел в ней женщину. Как упоминалось выше, Владимир Иванович был неисправимым бабником и волокитой, к тому же имел поразительную способность в каждой представительнице противоположного пола рассмотреть нечто прекрасное, присущее только ей и больше никому. В женщине мухе он умудрился понять и осознать ту красоту, которая заключалась, собственно, в ее поразительном уродстве.
– Девушка, а девушка, а от чего вы тут лечитесь? – оживился Гаврилов, хитро, с прищуром глядя на сорокалетнюю «девушку». Посмотрел тем присущим ему цепким взглядом, говорящим: «Хе, да я о тебе все, шельма, знаю! Все твои грешки, желания да пороки насквозь вижу!» Только в смягченном и, если так можно выразиться, масленистом, задорном варианте – мол, желания то я твои вижу, но ничуть не осуждаю, потому как наши хотения одинаковы.
– От того же, что и вы! Хи! Хи! – ответила она и засмеялась в кулачок.
– А как вас зовут? А, прелестница?! – Гаврилов расплылся в улыбке – больно уж понравился ему ее глупый смех. Он вообще считал, что в откровенно скудоумных женщинах есть что то неудержимо притягательное. При виде такой особы Владимир Иванович чувствовал себя не только раскованнее, но возникало в нем непонятно откуда взявшееся странное чувство – ему вдруг хотелось властвовать и повелевать ею.
– Ой! Ну вы уж так сказали! Так красиво сказали! Хи! Прелестница! – И она снова захихикала.
– Так как тебя звать величать, чертовка? – И Гаврилов улыбнулся во все свои тридцать два шикарных (несмотря на неумеренное курение) зуба.
В эту минуту чертовка была сражена наповал – в ее ледяном, равнодушном ко всему окружающему миру сердце вдруг вспыхнуло... Нет, это была даже, пожалуй, не любовь, а неудержимое желание отдать себя всю с потрохами этому белозубому, интересному (как ей показалось) мужчине – прямо здесь и сейчас. Такой ловелас, как Гаврилов, не мог не прореагировать на это – страстное вожделение глуповатой особы он почувствовал кожей и, вскочив со стула, кинулся к ней. |