Затем я опустился на колени у кровати.
Молился я долго и путано, усилием воли не давая себе отвлекаться и адресуя свою мольбу не бородатому богу моего детства, о котором я имел весьма смутное представление, а со всем пылом взывая к Христу-спасителю. Порой я виновато вспоминал про отца и сына и святого духа и спешил задобрить их. Но больше всего я раскрывал свою доверчивую душу Иисусу, полагаясь на его бесконечную любовь и доброту. А когда я думал о его матери, чье лицо в последнее время почему-то стало очень похоже на лицо Алисон, мои закрытые глаза наполнялись слезами. Не забывал я и про святых. И без конца находил все новых и новых, которым хотел помолиться. А раз обратившись к ним с молитвой, не мог же я потом забыть про них — ведь они могли обидеться. Самым последним в моем все разбухавшем календаре недавно появился святой Антоний, покровитель юношества.
Но вот мы добрались и до завершающего акта, теперь можно и посмеяться; так часто возникает смех в театре там, где автор добивался лишь спокойного пафоса, правдивости, но либо не сумел этого добиться, либо был неверно понят. Давайте посмеемся и мы: оглянувшись назад, мы увидели бы долговязого дрожащего мальчишку, который, едва успев очистить свою простую душу переходом через мост и ледяной ванной, вдруг подходит к комоду и вытаскивает из тайника в глубине одного из ящиков некое странное сооружение, состоящее из веревки с привязанными к ней болтами, двумя тяжелыми дверными ключами, дверной ручкой и обломком конька. Быстрым привычным движением он обвязывается веревкой так, чтобы все эти неприятные металлические предметы оказались сзади. Таким образом, стоит ему повернуться на спину, то есть принять положение, наиболее способствующее снам, и он тотчас проснется. И вот он укладывается на бок, свернувшись калачиком под залатанной простыней. Задута свеча. Он совсем уподобился отшельнику: на его тощей шее болтаются четки, четыре настоящие чудесные медальки — одну благословил сам господь, — а потом еще коричневая и голубая ладанки; если бы существовали розовые и сиреневые, он бы их тоже носил. Словом, он сделал все, что мог. И успокоенный этой мыслью, он призывает младшего брата смерти — сон; однако, прежде чем заснуть, он успевает высказать последнее пожелание:
— О великий боже… прошу тебя, помоги мне получить стипендию Маршалла.
Глава 5
В каникулы утро наступает рано и радостно. В понедельник, еще прежде чем белесое небо окрасилось румянцем, я тихо выскользнул из дома и стал поджидать на ливенфордском перекрестке Тома Дрина, который обещал подвезти меня в Ласс, — это ведь по пути к Лоху, а он ехал туда с товарами.
Том запоздал и был в плохом настроении. Он не должен был сегодня работать — ведь даже меня освободили от обязанности развозить пирожки, — но у Блейра на складе кончились все запасы. Я взобрался на плоскую телегу, где навалом лежали мешки с мукой, и мы тронулись в путь под равномерное цоканье лошадиных копыт.
На пустынных мощеных улицах еще чувствовалась свежесть утра. Женщина, вышедшая взять кувшин с молоком, оставленный молочником у двери, мужчина в одной рубашке, открывающий ставню верхнего окна, девушка, сонно выбивающая коврик у полуоткрытой двери, — все создавало впечатление, будто мы пустились в праздничное далекое путешествие. Я ехал на рыбную ловлю с Гэвином — последнее развлечение, которое я решил себе позволить, перед тем как засесть за книги и заняться зубрежкой во имя стипендии Маршалла.
Солнце взошло, но лучи его не пробили облаков. Это был один из тех тихих дней, полных серебристого мягкого света и тепла, когда звуки кажутся приглушенными и как бы доносятся издалека, а в наступающей временами тишине, казалось, слышно, как растет трава. Круп лошади мягко вздымался и опускался между оглоблями, точно корабль; мимо проплывали окутанные туманом леса, парки; вот среди покрытых утренней дымкой деревьев промелькнул серый особняк с высокими трубами, террасами и оранжереями. |