Почему-то вид этой повозки, одиноко тащившейся на фоне летнего пейзажа, навел меня на мысль о том, как бесконечно монотонна жизнь: все, что я сейчас чувствовал, я уже переживал когда-то, сотни лет назад.
— Знаешь что, молодой человек, — заметил, помолчав, Мэрдок, — пора бы тебе уже и вырасти. Ты ведь умный, а я всегда был тупицей во всем, кроме садоводства, и все-таки в твои годы я не был таким простаком. А дедушка всегда был таким, всю жизнь слыл волокитой. Даже когда его жена, которая, надо сказать, очень любила его, была жива.
Я молчал — так мне было горько.
— Просто такой уж он есть, — продолжал Мэрдок. — И хоть ему немало лет, он и сейчас не может ничего с собой поделать. Право же, не стоит сердиться.
— Но это же ужасно, — еле слышно произнес я.
— Ну мы с тобой все равно ничего не изменим. — Мэрдок явно сдерживался, чтобы не рассмеяться, и, дружески похлопав меня по плечу, продолжал: — Мир ведь не обрушился. Вот будешь постарше, сам перестанешь об этом думать. Пойдем-ка лучше со мной, я покажу тебе мою новую гвоздику. Какие у нее бутоны пошли, красота!
Он сунул ножницы под мышку и открыл калитку. Секунду поколебавшись, я нехотя последовал за ним в новую оранжерею. Тут он показал мне с полдюжины горшочков со светло-зелеными стеблями, которые уже начали пускать бутоны, и с гордостью пояснил, как он вывел этот гибрид. Было что-то успокаивающее в уверенных движениях его больших умелых рук, когда он передвигал горшки, брал нож и ловко обрезал какой-нибудь непокорный росток, а потом заботливо подвязывал стебли рафией.
— Если все пойдет успешно, я назову этот сорт «Мэрдок Лекки»! Каково, а? Вот над этим действительно стоит поломать голову, не то что… — И он многозначительно и добродушно похлопал меня по спине.
Расставаясь с Мэрдоком, я был уже гораздо спокойнее, но еще не в таком состоянии — а возмущение мое, надо сказать, было столь же нелепо, как и ломающийся голос, еще один признак юношеских лет, — чтобы я мог, вернувшись, сразу засесть за книги. Как и следовало ожидать, я поплелся на Главную улицу и зашел в церковь.
Здесь было прохладно и тихо. У алтаря в боковом приделе смутно виднелась фигура матери Элизабет-Джозефины, которая, позвякивая в тишине ножницами, подрезала цветы. Проходя в ризницу, она узнала меня и одобрительно улыбнулась. Окутанный полумраком, я опустился на колени под высоким окном, витраж которого всегда так успокоительно на меня действовал, перед тем, кто тоже нес бремя с искаженным страданием лицом.
В этой атмосфере святости, насыщенной запахом ладана и свечного воска, в душе моей загорелось глубокое и справедливое негодование против дедушки, который попрал единственную, по-настоящему ценную добродетель. Я думал об Алисон в белом платье, Алисон, которую моя любовь, первая любовь юности, вознесла на недосягаемые высоты, где обитают лишь ангелы. И лицо мое залила краска стыда. Как она посмотрит на юношу, чей дедушка так себя ведет? Гнев вспыхнул в моем сердце, и, вспомнив, как Христос изгнал грешников из храма, я встал с колен, решив объясниться с дедушкой, порвать с ним всякие отношения раз и навсегда.
Когда я вернулся домой, не кто иной, как он, встретил меня в передней необычайно тепло и радушно. Из кухни доносился чудесный аромат какого-то блюда.
— Я рад, что ты решил прогуляться. Потом лучше работать будешь.
Я холодно и презрительно посмотрел на него; так, должно быть, смотрел архангел на корчившегося Люцифера.
— Что ты делал сегодня днем?
Он улыбнулся с самым невинным видом и непринужденно ответил:
— Да то же, что и всегда. Играл в шары возле кладбища.
О боже, он еще и лжец! Лжец и развратник! Но прежде чем я успел высказать ему все это в лицо, он вышел из передней. |