У тебя приличное жалованье, бабушка получает пенсию и Роби каждую неделю приносит недурной заработок.
Папа, все еще бледный, с трудом выговорил, задыхаясь от возмущения:
— Да ты, видно, не знаешь цену деньгам! Неужели ты считаешь, что человек может взять и выбросить на ветер свои трудовые деньги… а потом просить на старости лет милостыню?
— Какая ерунда, папа, — сказала Кейт успокаивающим, но вместе с тем твердым тоном. — Тебе же полагается пенсия за долголетнюю службу. Да еще ты по-прежнему откладываешь. Ведь у тебя даже служанка в доме есть, чего никогда не было при бедной мамочке.
— Вот если б твоя мать была жива и могла тебя сейчас слышать! — Глаза у папы блеснули; с трудом дыша, он продолжал уже тише: — Ты и представить себе не можешь, сколько стоит прокормить эту девчонку, помимо жалованья. Больше того, с тех пор как она поступила к нам, она умудрилась разбить два наших лучших блюда. Разорение, разорение, да и только.
Решив, что от Кейт все равно толку не добьешься, папа повернулся к Мэрдоку.
— Ну, а ты чего молчишь? Быть может, мне пойти к Мак-Келлару и затеять процесс против Адама?
Мэрдок, сидевший с постной физиономией, вперив взор в пространство, пожал плечами, которые от работы стали у него широкими и мускулистыми.
— Я бы не стал вручать свою судьбу адвокату.
Папа явно поморщился и, наконец, мучительно вздохнул: ничего не поделаешь, приходится соглашаться.
— Но что же мне тогда делать, что мне делать?
Тут Мэрдок заговорил. Он и всегда-то излагал свои мысли довольно туманно, а за последние месяцы речь его и вовсе стала отличаться особым глубокомыслием.
— Никто в этом доме никогда особенно не считался со мной, отец. — Я с удивлением заметил, что он не назвал его, как всегда, «папа». — Факт остается фактом, что я сам, вопреки всему, пробил себе дорогу в жизни. Я стал компаньоном Далримпла, я люблю свою работу в питомнике и вполне преуспеваю. Весной на выставке цветов я намерен показать мою новую гвоздику, и, если богу будет угодно, — тут я снова вздрогнул от удивления, — я, возможно, получу Александровскую золотую медаль, которой премируют лучшего участника выставки. — Масляные глазки Мэрдока улыбались нам сквозь большие очки. — Адам всегда считал меня дураком, отец. Он живет по-иному, чем я. Тем не менее он мой брат и я люблю его. Это и есть мой ответ. Любовь.
— О чем это ты говоришь? Ничего не понимаю, — вспылил папа. — Я хочу получить мои деньги плюс проценты.
В кухню вошла Софи с ведерком угля и стала подкладывать его в топку. Папа сидел неподвижно все время, пока она была в комнате, но как только она вышла в чуланчик, он вскочил с видом глубоко оскорбленного человека, вынул из топки лежавший наверху кусок угля и положил обратно в ведерко. Щеки его пылали, — казалось, он вот-вот лопнет от возмущения.
— Никто не знает, какая у меня жизнь. То одно, то другое. Адам!.. Этот старый дурак наверху, которому уже давно пора переселиться в Гленвуди! Клегхорн, который благополучно перенес операцию почек! Ну что тут поделаешь!
— Надо любить людей, отец, — мягко сказал Мэрдок.
— Что такое? — воскликнул папа.
— Да, отец, — ласково продолжал Мэрдок. — Именно то, что я сказал. Если бы ты мог вкусить, как я вкусил, радость всеобщей любви!
Он встал в позу. Я инстинктивно почувствовал, что он сейчас осчастливит нас одним из своих изречений — торжественных и ужасных, которые, точно морские змеи, вдруг вылезали со дна спокойного моря, признаний, идущих из самых глубин, поистине потрясающих по своей неожиданности; на моей памяти он сделал три таких признания: первое — на Ардфилланской ярмарке, когда он заявил: «Я убью себя»; третье, тогда еще не родившееся, но услышанное мной по окончании цветочной выставки: «Я женюсь»; и второе, которое он произнес сейчас, словно обдал нас дыханием божественного промысла:
— Я спасен. |