Поглядев, как крохотные волны ласкают его худые щиколотки, я в свою очередь стащил ботинки и носки и, пройдя по влажным следам дедушки, стал бродить по воде вместе с ним.
Вдруг он снял шляпу, свою замечательную шляпу, без которой я не мыслю дедушку, — большую, выцветшую, с тремя металлическими пистонами по бокам квадратной тульи, ставшую за долгие годы носки твердой как железо, шляпу, в которой побывало столько уникальных ценностей, начиная с дедушкиной головы и кончая фунтом краденой клубники, шляпу, которая служила и еще будет служить для многих разнообразных целей и в которую сейчас он, нагнувшись, собирал ракушки и двустворчатые раковины, найденные на этом печальном берегу…
Ракушки были совсем белые и рифленые; только легкий бугорок, величиной в шестипенсовик, выдавал их местонахождение под зыбучим песком. А двустворчатые раковины, отливающие розоватым перламутром, лепились гроздьями в расселинах скал. Когда мы набрали целую шляпу самых разных, дедушка выпрямился.
— Знаешь, дружок, — сказал он мне, хотя и обращался к унылым водам, — я, может быть, и очень плох… но уж не настолько…
Добравшись до более или менее сухого места на берегу, усеянного разлагающимися водорослями, щепками, выброшенными морем, разбитыми бочками (тут же валялся соломенный матрац с какого-то судна), мы развели огромный костер. Дедушка положил на огонь раковины покрупнее, чтобы они поджаривались, и показал мне, как доставать улиток из ракушек. Надо подержать ракушку над огнем, чтобы она открылась, а затем быстро проглотить заключенную в ней соленую студенистую массу. Эти моллюски казались ему восхитительными. «Куда лучше устриц», — заявил он и меланхолически глотал и глотал их, точно острая и соленая пища была просто необходима ему при таком душевном состоянии. Мне они не понравились, зато содержимое двустворчатых раковин пришлось вполне по вкусу. Створки раскрывались совсем широко, и на перламутровых пластинках появлялась поджаренная масса — волокнистая, как мясо, и сладкая, как орех.
— И тарелок не надо мыть, — с мрачной улыбкой заметил дедушка, когда мы покончили с едой. Он раскурил трубку и лег, опершись на локоть, — взгляд его мечтательно блуждал по окрестности. Потом дедушка, как бы разговаривая сам с собой, заметил: — Неплохо бы пропустить стаканчик! — Видно, соленая закуска вызвала у него жажду.
Сейчас, прежде чем перейти к тому, что будет дальше, я попытаюсь обрисовать важнейшую черту дедушкиной натуры. У него была одна слабость — пристрастие к выпивке; нередко вечером я слышал, как он ощупью, неуверенно взбирается по лестнице и весело бормочет что-то себе под нос, без смущения натыкаясь на разные предметы в темноте; и все-таки пропойцей он не был. Считать его «старым пьянчугой», как жестоко прозвал дедушку Адам, было бы величайшей несправедливостью; правда, он иногда здорово бражничал, но эти возлияния чередовались с длительными периодами полной трезвости, и он никогда не принимал участия в субботних кутежах, когда на ливенфордских улицах было полным-полно выписывающих кренделя гуляк. Всю жизнь он мечтал совершить чудеса храбрости и в конце концов сам поверил, будто так это и есть, хотя на самом деле ничего путного он не совершил. Родители его когда-то были людьми очень состоятельными: его отец вместе с двумя дядями одно время владел известным винокуренным заводом в Глен-Невисе. В семейном альбоме мне попалась пожелтевшая фотография молодого человека, стоящего с ружьем и двумя сеттерами на ступеньках внушительного загородного дома. Каково же было мое изумление, когда мама сказала мне, что это дедушка и что стоит он на пороге дома, где прошло его детство; слегка улыбнувшись, она добавила со вздохом: «Гау были жизнерадостными и всеми уважаемыми людьми в свое время, Роби». Налог на солод разорил семью; теперь я узнал, что после «краха» дедушка, тогда еще совсем молодой человек, вынужден был начать в Ливенфорде скромную жизнь учеником у механика. |