|
Запахи шли слоями, густились, тупели. Разве можно испечь из запахов многослойный пирог? Я села за пустой стол, укрытый камчатной скатертью, и крикнула: «Принесите мне хлеба!» Все головы обернулись, и все глаза уставились на меня. Человек в черной коже, кисло скукожив рот, чтоб не смеяться, притащил мне на серебряной дощечке немного кусков хлеба, графин с чем-то кровавым и тягучим и солонку с серой, расколотыми друзами, солью — на, подавись. Я стала чинно есть под тихий говор и пересверкиванье глаз. Я была голодная и замерзшая, и спасибо тому кислоротому, что меня накормил. Только я успела поднести неведомый кусок ко рту, как загрохотали бубны варьете, и мохнатые девки с голыми, как лилии, ногами полезли на возвышение, скалясь и топоча, и вперед, из всех, вырвалась коричневая, пахучая, маслено-потная девчонка, глаза — по плошке, светятся, как у кошки, шея торчит башней из кучи кружев, колени вздергиваются до подбородка: бесовка! Так заплясала, что я ей закричала:
— Поддай, поддай! Еще, еще!
И я захлопала что было сил в ладоши, вскочила и засвистела — свистеть меня научили приморские мальчишки в поселке, я и залилась соловьем. Вся ресторация с куриных насиженных мест повскакала. Бабы, что поближе ко мне, краской до ушей залились. Гогот! Гвалт! Эти, жуки в черном, меня уже под локти берут. Разобрались, видно, в чем дело. Что не та я, кого ждали. Не клоунша, а настоящая. А настоящего им не надо. Крема не было внутри меня: одни отруби крепкие.
Вот уже волокут, тащат, усовещивают, — а эта коричневая тетка как рванется ко мне с деревянного постамента, вцепилась мертво: «Дайте мне ее, дайте!» Выговаривает странно. Наша речь — и не наша тоже. «Уйди, Испанка, — жуки ей вопят. — Это совсем не госпожа Скоробогатова. Это, видно, побирушка из подземного перехода, шваль. Погреться ей захотелось! А потом в притон пойдет, на малину. Не мешай — выгоним!» Смуглянка меня за плечо схватила и к себе тянет. «Нет! — визжит. — Не отдам! Мне ее пластика нужен, пластика! Понимай! Дурак, официант! Ты не думай, Петька, это быть лицо ресторана!»
Так тащили меня в разные стороны, и была я вмешана в дикое тесто толпы, и давила и мяла меня людская свара, и видела я у людей песьи головы вместо живых лиц, но Испанка поднатужилась, сильней оборотней оказалась, вырвала меня из черного душного месива, вытянула. В борьбе мне вывихнули кисть, Испанка потянула и вправила, я заорала от боли.
— Кричать? — улыбнулась Испанка, коснулась пальцем моего подбородка. — Голос быть замечательная! То, что надо! Мешок — снимать?..
Я так и не сняла свою одежду. Мы поладили с Испанкой. Она учила меня танцевать. Место, где все толкались и пили, сзади большого ресторанного зала, называлось — ночной бар. Я знала, для чего я ночью не сплю. Но эти, зачем у них отнят был сон? Затем ли, чтобы ужасом сласти и желания наполнять, насыщать под завязку живые мешки угрюмых тел своих? Я не осуждала их. Я видела — Волчье Логово живет по своим законам, которые мне не нужно было постигать — я видела их, как мертвую птицу через стекло, — мне надо было смиряться с ними, носить их на плечах, совать их в карман. И знала я, что не смогу; и печаль сжимала птичье сердце мое.
«Нога — здесь!.. Нога — вверх!..» — повелительно кричала Испанка, заставляя меня делать вместе с нею танец. Я вздергивала ногами. Мешок болтался, голизна моя была вся на виду. Не собиралась я становиться танцовщицей. Зачем я шла на поводу у Испанки? Оттого, что она меня спасла? Она наряжала меня. Баловала. Не доедят богачки — она после грохота варьете быстро оббежит залу, соберет прямо в подол все вкусненькое, всех звезд-морских-лимонов, все орешки-в-мережку, — и бежит ко мне, несется, припрыгивает, танцует: «Вот, ешь, Ксения, ма корасон! Ма маха! Мы много сил надо, чтобы — жить!. |