Изменить размер шрифта - +

Вито Барбаччиа, капо мафии.Господин Жизнь или Смерть...

Его большая холодная вилла стояла на обрывистом морском берегу недалеко от Палермо.

Я добрался уже до лет своей юности в Гарварде, когда неожиданно началась возня у меня над головой, заскрежетала цепь, загрохотали камни, и я догадался, что их сдвигают в сторону. Как только откинули деревянную крышку, хлынувший в колодец солнечный свет на мгновение ослепил меня. Я прикрыл глаза и по золотистому цвету, проникшему сквозь закрытые веки, понял, что за полдень уже перевалило.

Над колодцем склонилось смуглое изъеденное оспой лицо майора Хуссейни, маленького и сморщенного, выжженного солнцем Шоная, когда-то расстроившим его рассудок. За ним стояли двое солдат и мялся совершенно несчастный Туфик.

–Итак, еврей, – обратился ко мне Хуссейни по-английски. Хотя мой арабский значительно улучшился за последние десять месяцев, он, видимо, считал кощунственным использовать язык своих предков для общения с врагами родины.

Майор выпрямился и презрительно рассмеялся.

– Посмотрите на него, – обратился он к остальным. – Сидит в своем вонючем дерьме, как животное. – Он взглянул на меня снова: – Ну как, еврей, тебе это нравится? Тебе нравится сидеть тут, по уши в своем собственном дерьме?

– Мне не так уж и плохо, майор, – ответил я ему по-арабски. – Один монах как-то спросил Бодидхарму: что такое Будда? И учитель ему ответил: высохшее дерьмо.

Он уставился на меня в замешательстве, настолько сбитый с толку, что вдруг перешел на арабский:

– Ты о чем?

– Понимают те, у кого в голове мозги, а не дерьмо.

Беда заключалась в том, что, когда я говорил на арабском, меня понимали и остальные. Кожа у него на скулах натянулась, и глаза превратились в щелки. Он повернулся к Туфику:

– Вытащи его оттуда. Пусть обсохнет на солнце. Я им еще займусь, когда приеду.

– Выходит, есть чего дожидаться, – бросил я и на всякий случай криво усмехнулся.

 

В четырехстах ярдах отсюда лежало море, самое настоящее. Средиземное. Неплохое соседство, когда ты где-нибудь на пляже в Антибах. Я видел море мельком, пока они снимали с меня хомут и подвешивали за руки на деревянном сооружении наподобие виселицы в центре площади.

Наказание считалось весьма мучительным, но я уже испытал столько мучений за последние десять месяцев, что боль стала для меня привычной. В дневную жару эта мера доставила бы мне больше неприятностей, но сейчас день уже клонился к вечеру. К тому же я давно обнаружил, что, сосредоточившись на каком-нибудь не сильно удаленном предмете, можно впасть в самогипноз и как бы сократить двух-трехчасовое ожидание.

Рядом с постом часового на белом флагштоке поник флаг Объединенной Арабской Республики, а далеко в пустыне трое мужчин и мальчик гнали большое стадо овец. Плотное облако пыли, поднятое животными, надвигалось на деревню как дым, и флаг вздрогнул на мгновение.

Картина была библейской, почти ветхозаветной, за исключением того, что у одного из пастухов на плече висел автомат, что само по себе представляло какой-то знак, но я не мог понять какой.

Господи, да уж все высохло, пронеслось в голове. Я закрыл глаза и глубоко вздохнул. Когда открыл их вновь, все осталось по-прежнему. Та же площадь, те же убогие домики, то же жутковатое отсутствие жителей. Они, видимо, знали, что лучше не выходить, пока здесь Хуссейни.

Из дверей конторы появился Туфик с флягой и, обливаясь потом, направился ко мне. Ему с трудом удалось взобраться на старый ящик от снарядов, на который вставали солдаты, когда подвешивали меня, но он все-таки влез, всунул горлышко фляги мне между зубами и дал сделать глоток. Остальное вылил на мою раскаленную голову.

– Будьте благоразумны, мистер Смит, когда он вернется.

Быстрый переход