На берегу замерзшего океана, с нагроможденными в осенний ледостав синими глыбами льда, чуть светились окна большого белого каменного здания, окруженного высокой оградой. За оградой были небольшие, видимо, с трудом выращенные деревья, осыпанные снегом, с обледенелыми стволами. Белые мохнатые собаки, увидав самолет, подняли тупые морды с черными носами и принялись выть.
Самолет, не доходя аршина до земли, остановился у ворот забора, и матросы, похожие в громадных шубах на медведей, спустили лестницу.
Из каюты вышла одетая в белую шубу Радость Михайловна. Атаман Перский провожал ее.
— Благодарю вас, атаман, — сказала княжна. — Ровно через две недели я попрошу вас прибыть за мной. Праздники Рождества я хочу провести у императрицы-матери.
— Есть, Ваше Императорское Высочество, — сказал Перский.
— Спасибо, родные. Не замерзли? — сказала Радость Михайловна матросам, выскочившим на верхнюю палубу.
— Рады стараться государю и родине, — сказали матросы. — Чего замерзать? Одеты способно. Тепло в шубах-то.
— До свиданья, родные!
— Счастливо оставаться, родная царевна! — ответили матросы.
— Отпустите караул, — сказала княжна. — Отсвистать, — приказал Перский.
Мелодично просвистала флейта корабельного старосты, и караул разошелся.
Перский проводил великую княжну до ворот обители. Там ожидали ее монахини с настоятельницей во главе. Большой градусник у ворот показывал 40 Реомюра ниже нуля. Снег был тверд и гулко скрипел под ногами. Монахини шли за великой княжной и тонкими голосами пели духовные встречные стихи.
— Бабушка здорова? — спросила Радость Михайловна.
— Ожидают вас.
Большой ручной белый медведь, лежавший у подъезда, отошел в сторону и поклонился, прижимаясь мордой к снегу. Собаки с лаем бежали к княжне и махали густошерстными хвостами.
Радость Михайловна вошла в теплые, пахнущие ладаном, воском и деревянным маслом сени и стала снимать шубы.
XXIII
В окно глядит долгая полярная ночь. Северное сияние погасло. Ярко горят большие близкие звезды. Бесконечен синий простор темного неба, лиловым туманом заплыли белые снега и льды.
В маленькой келье полумрак. У иконы Казанской Божией Матери мечется пламя в желтой лампадке. Старое лицо с чертами, точно изваянными из слоновой кости, склонилось к молодому лицу.
Императрица-мать, инокиня Людмила, нагнулась к внучке своей, Радости Михайловне. Она сидит в большом кресле. Радость Михайловна стоит на коленях перед ней и смотрит в старые светло-серые глаза.
— Все любишь, Рада?
— Люблю, бабушка.
— Тяжело, поди?
— Терплю.
— А не похудела.
— Знаю, нельзя красоту потерять. И красота не моя, а народная.
— Верно, Рада. Верно, роднуша моя. Вот и я или мать твоя Искандер, — мы любили мужей наших императоров, а когда видали мы их?.. Идешь на выходе рядом, только и чувствуешь его, любимого. А потом у него свои дела, у меня свои — все для народа. Только тогда народ и ценит, и верит, когда видит, что у царей его своего — ничего. Все простит, все помилует ради дела, а личного не поймет и не оценит. Такой был Петр. «То академик, то герой, то мореплаватель, то плотник, он всеобъемлющей душой на троне вечный был работник…» И, когда надо было для России, — сына казнил. Так-то, милая Рада… сына казнил… Зато, когда сказал: «А о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, жива была бы Россия», — ему и поверили, и царские три пули в сердцах русских не умрут никогда. |