— Трое, говоришь?
— Трое, боляринушко, трое.
— А обличья ты их не разглядел?
— Где разглядеть, батюшко! — далече ехали. А что меня в сумленье ввело, батюшка, так конь у них, у злодеев, лишний: два, как и след, верхами, а один-от злодей — одвуконь — другого-ту коня в поводу вел. Для-че им лишний конь? Знамо, не их конек, а из-под того боярского сынка, что они, злодеи, убили в лесу и ограбили: теперича этта я так мекаю, а тады — и невдомек было — украли, думаю, конька, злодеи, да и за рубеж. А дело тут вышло во-како: душегубство, а окаянных-ту злодеев и след, чу, простыл.
Теперь для Нащокина стало несомненным, что то были убийцы его сына, убийцы, подосланные его врагами из Москвы. Ясно, что они следили за ним по пятам, до самого польского рубежа, и тут, совершив свое гнусное злодеяние, перебрались за рубеж, чтоб воротиться в Москву уже другою дорогою. Лошадь убитого они не могли оставить в лесу, а увели ее с собою и, вероятно, продали в каком-нибудь польском местечке.
Нащокин дал старику несколько алтынов и пошел к тому месту леса, где, по его мнению, был убит его сын. Но и там не нашел он никаких следов преступления — ни подозрительной насыпи, ни следов борьбы или насилия.
А лес между тем жил полною жизнью, какою только может жить природа в весеннее время, когда говором и любовным шепотом, кажется, звучит от каждого куста, когда говорят ветви и листья на деревьях и трава с цветами шелестит любовным шепотом. Все так полно жизни, блеска и радости, все дышит любовью и счастьем, которое слышится в этом неумолчном говоре птиц, в этом жужжанье пчел, в этом беззаботном гудении и каком-то детском лепете неуловимых глазом живых тварей, — и среди этой жизни, среди этого блаженства природы — смерть, наглая, ужасающая смерть в самом расцвете молодой жизни!
«И за что, Боже правый! — шептал несчастный старик. — Не за его — за мои прегрешения!»
«За что его, а не меня, Господи!»
Он упал лицом в траву и беззвучно заплакал.
А над ним было такое голубое небо, такое ласковое утреннее солнце.
V. В своей семье
На Москве между тем дела шли своим порядком.
Патриарх Никон, поссорясь с царем, давно сидел безвыездно в Воскресенском монастыре и на все попытки государя примириться с ним отвечал глухим ворчанием. Алексей Михайлович с своей стороны, мешая государственные дела с бездельем, тешил себя тем, что, проживая в селе Коломенском, от скуки каждое утро купал в пруду своих стольников, если кто из них опаздывал к царскому смотру, то есть — к утреннему выходу.
Но сегодня почему-то не занимало его это купанье стольников. Он вспоминал о своем бывшем «собинном» друге Никоне, и его грызло сознание, что он был слишком суров с ним. Но и Никон не хотел идти на примирение.
А тут еще это исчезновение молодого Ордина-Нащокина. По его вине он погиб! Каково же должно быть бедному отцу?
«А все я — всему я виной, — грызла ему сердце эта мысль. — От меня все исходит — и горе, и радость… А кому радостно? Больше слез я вижу, чем радостей… Бедный, бедный Афанасий! Не пошли я малого, он бы жив теперь был… А то на! Обласкал своею милостью — и малого не стало»…
В такие грустные минуты Алексей Михайлович любил заходить к своей любимице, к маленькой царевне Софье. Она своими ласками, своим детским щебетаньем развлекала его, отвлекала от дум.
И Алексей Михайлович задумчиво побрел по переходам к светлице своей девочки.
Уже перед дверью светлицы он услыхал ее серебристый смех.
— Блаженни, — тихо, с грустной улыбкой, проговорил он, — их бо есть царствие Божие.
И он тихонько вступил в светлицу. |