— Фу, гадость какая! А я-то думала…
Наконец, мы подъехали к театру. С каким трепетом поднимались девочки по устланной коврами лестнице, с каким волнением входили в ложи, рассаживались по местам!
Весь партер был уже занят учащейся молодежью. Морские, юнкерские и студенческие мундиры так и пестрели, а рядом, здесь и там, мелькали залитые золотом мундиры сановных попечителей и опекунов. У меня даже голова закружилась и зарябило в глазах от всей этой пестроты лиц и амуниций.
Против нас сидели катеринки, дальше смолянки и николаевские институтки: зеленые платья, белые пелеринки, белые передники — символы надежд и невинности, символы юности и чистоты.
Но вот занавес взвился, и я оцепенела. Дивный грибоедовский стих так и лился мне в душу.
Точно туман спустился на землю и окутал всех в этой, напитанной душными испарениями, зале, где; царила теперь какая-то фееричная полутьма. Я не различала лиц актеров, я даже не видала всеобщего божка — знаменитого Дольскаго. Я слышала и видела только одно: бессмертную комедию бессмертного творца. Занавес опустился с легким шелестом; в партере задвигали стульями. Чье-то лицо наклонилось ко мне, чей-то голос сказал: Надо идти в фойе. Все уже там собрались.
Я повинуюсь этому голосу и прохожу в фойе. Снова белые пелеринки и зеленые девочки. А у конца длинного стола, сбившись в кучку, мундиры и сюртуки учащейся молодежи.
Сима берет что-то со стола, подает мне. Это шоколад. Я машинально подношу его ко рту и обжигаю губы. Вдруг около меня раздается звонкий голос:
— Маленькая принцесса! Вот где пришлось встретиться! Не ожидали?
Я быстро вскидываю глазами. Передо мною студент, тоненький, высокий, бледнолицый. В его темных глазах сияет радость. Губы улыбаются. Что-то чужое, но, вместе с тем, бесконечно знакомое вижу я в этом бледном лице, в этих темных глазах и негустом хохолке пушистых белокурых волос.
— Коля! Коля! — вырывается помимо моей воли, и я готова уже броситься ему на шею, но он предупреждает мое желание и протягивает мне руку.
— Господи! Как долго мы не видались!
За это время он успел уже поступить в университет. Его мечта, кажется, теперь сбудется. Он хочет быть учителем. Он дает уроки. У него их много. Жить можно.
Все это он говорит быстро-быстро, точно боясь, что не успеет высказать всего. Дяди давно уже нет. Он умер, и ему, Коле, приходится самому думать о себе.
Какое гордое, счастливое лицо было у него, когда он говорил это. И потом разом оборвал свою речь и спросил:
— Ну, а ты… вы… как? Все по-старому?
— Ах, не вы! Только не вы! — прерываю я его, — ведь мы друзья детства, Коля, и я люблю тебя по-прежнему.
И тут же я рассказываю ему все: и как тяжело мне было дома, и как я ненавижу мою мачеху, и что мне запрещено видеть тетей, моих тетей, и как я бежала из дома, как я была на краю смерти, и как теперь совсем одинока, потому что никого не хочу видеть. Да, никого! И что у меня есть сестра. Понимает ли он это — сестра!
Эти последние слова я выкрикнула с азартом, не замечая, что вокруг нас собираются институтки из чужих, что они насмешливо улыбаются и пожимают плечами при виде тоненькой, крикливой, сероглазой девочки.
Коля замечает это и тихонько глазами останавливает меня. Но я ничего не слышу и не вижу. Мое волнение слишком велико. Оно захватило меня совсем. Я даже не замечаю, как своими кошачьими шагами ко мне подходит Ефросьева и вцепляется костлявою рукою мне в плечо.
— Это не разрешено, вы отлично знаете, разговаривать с молодыми людьми, — шипит она по-французски. — Allez!
— Это брат Воронской, m-lle, — заступается за меня Сима.
— Ложь! Я вам запрещаю оставаться здесь. |