Совершая свой третий тур по городу, я набрел на двух сыщиков — они пили в аптеке кока-колу и, должно быть, едва не столкнулись здесь носом к носу с мистером Кэллоуэем. Я вошел и сел у стойки.
— Привет, — сказал я. — Вы все еще тут.
Я вдруг испугался за мистера Кэллоуэя, мне не хотелось, чтобы они повстречались.
— Где Кэллоуэй? — спросил один из агентов.
— А, сидит там как приклеенный, — сказал я.
— А вот собаку-то не приклеишь, — подхватил сыщик и рассмеялся.
Второй сыщик, казалось, был слегка шокирован: ему не нравилось, когда кто-нибудь, говорил о собаках развязно. Потом они оба поднялись: на улице стояла их машина.
— Еще по одной? — предложил я.
— Нет, спасибо. Нам засиживаться нельзя.
Сыщик близко ко мне наклонился и доверительно сообщил:
— Кэллоуэй на этой стороне.
— Ну да!
— И его собака тоже.
— Он ее ищет, — добавил второй.
— Черта с два, станет он ее искать, как же! — сказал я, и второй сыщик опять был, казалось, слегка шокирован, словно я обидел собаку.
Не думаю, чтобы мистер Кэллоуэй и вправду искал свою собаку, зато собака нашла его. Из машины внезапно донесся радостный лай, полусеттер выскочил на мостовую и бешеными скачками помчался по улице. Прежде чем мы с первым сыщиком успели дойти до двери, второй сыщик, тот самый, что разводил сантименты, уже сидел в машине и гнался за собакой. В конце длинной дороги, сбегавшей к мосту, стоял мистер Кэллоуэй — я уверен, что он спустился сюда, чтобы взглянуть на мексиканский берег, когда убедился, что на американском нет ничего, кроме аптеки, кино и газетных киосков. Он увидел собаку и стал громко кричать, чтобы она шла домой: «Домой! Домой! Домой!» — словно они были в Норфолке; но она не обращала внимания и мчалась к нему со всех ног. Тут он заметил приближающийся полицейский автомобиль и побежал. Дальше все произошло очень быстро, но мне кажется, что порядок событий был такой: собака стала перебегать дорогу перед самой машиной, и мистер Кэллоуэй пронзительно закричал — на собаку ли, на машину ли, точно сказать не могу. Как бы то ни было, сыщик вдруг резко повернул — потом, на дознании, он объяснял слабым голосом, что не мог переехать собаку, — и мистер Кэллоуэй рухнул, и все вдруг смешалось — разбитые стекла и золотая оправа, серебряные седины и кровь. Собака метнулась к нему, прежде чем кто-нибудь из нас успел подбежать, она лизала его, и скулила, и снова лизала. Я видел, как мистер Кэллоуэй поднял руку, и рука упала на шею собаки, и тогда скулеж перешел в идиотский ликующий лай, но мистер Кэллоуэй был мертв — испуг и слабое сердце.
— Бедный старикан, — сказал сентиментальный сыщик. — Бьюсь об заклад, он в самом деле любил этого пса.
И правда, поза, в которой он лежал, наводила скорее на мысль о ласке, чем об ударе. Я думаю, что это был бы удар, но, может быть, сыщик и прав. На мой взгляд, все это выглядело, пожалуй, чересчур трогательно, чтобы можно было поверить: старый мошенник, обхватив собаку за шею, лежит мертвый, со своим миллионом, между будочками менял, но, с другой стороны, подобает хранить смирение перед лицом человеческой природы. Ведь для чего-то же он переправился через реку, и в конце концов, может быть, именно для того, чтоб поискать здесь собаку. Она сидела у трупа и заливалась над ним идиотским дворняжьим ликующим лаем — ни дать ни взять сентиментальная скульптура. Последнее, что хоть сколько-нибудь приближало его к полям, канавам, просторам родного края. Зрелище было комичное и жалкое, ничуть не менее комичное оттого, что Кэллоуэй был мертв.
Смерть не обращает комедию в трагедию, и если последний его жест и вправду был проявлением привязанности, то, полагаю, это — всего только лишнее подтверждение способности человека к самообману, нашего беспочвенного оптимизма, который куда страшнее отчаяния. |